пресловутой проамериканской матери-одиночке, как если бы социальное обеспечение в конечном итоге представляло собой программу для черных матерей-одиночек — частный случай «черной матери-одиночки» молчаливо считался «типичным» примером социальной помощи, с которой что-то было не так. В случае кампании против абортов в качестве «типичного» примера фигурирует полная противоположность черной матери-одиночке: неразборчивая в своих сексуальных связях женщина-профессионалка, которая отдает приоритет своей карьере перед «естественным» долгом материнства (что явно противоречит тому факту, что большинство абортов совершается в многодетных семьях, принадлежащих к низшему классу). Такое своеобразное искажение, особенное содержание, которое провозглашается «типичным» всеобщего понятия, суть составляющая фантазии, фантазматического фона/опоры всеобщего идеологического понятия — выражаясь в кантовских терминах, оно играет роль «трансцендентальной схемы», переводящей пустую всеобщую идею в понятие, которое имеет непосредственное отношение к нашему «жизненному опыту». Как таковая эта фантазматическая детализация ни в коей мере не является всего лишь несущественной иллюстрацией или примером: именно на этом уровне выигрываются или проигрываются идеологические баталии — когда мы начинаем считать «типичным» случай аборта в большинстве семей, принадлежащих к низшему классу и неспособных справиться с еще одним ребенком, перспектива радикальным образом меняется.
Данный пример позволяет понять, что означают «всеобщие следствия конститутивного раскола, в котором отрицание особенной идентичности превращает эту идентичность в символ идентичности и полноты как таковой»:1 Всеобщее обретает конкретное существование, когда некоторое особенное содержание начинает функционировать как его заместитель. Пару лет назад английская желтая пресса сфокусировала внимание на матерях-одиночках как источнике всех зол современного общества — от бюджетного кризиса до подростковой преступности. В этом идеологическом пространстве всеобщность «современного социального Зла» получала смысл только вследствие раскола фигуры «матери-одиночки» на себя в своей особенности и себя как заместителя «современного социального Зла». Тот факт, что эта связь между Всеобщим и особенным содержанием, которое функционирует как его заместитель,
всеобщности: «всеобщие права человека — это в действительности права белых мужчин- собственников…»): чтобы быть действенной, правящая идеология должна включать ряд черт в которых эксплуатируемое/подчиненное большинство сможет узнать свои подлинные стремления. Иными словами, всякая гегемонистская всеобщность должна включать
Возникает соблазн обратиться здесь к фрейдовскому различию между скрытой мыслью сновидения и бессознательным желанием, выраженным в сновидении: это не одно и то же — бессознательное желание артикулируется, вписывается посредством самой «переработки», перевода скрытой мысли сновидения в явный текст сновидения. Соответственно, нет ничего «фашистского» («реакционного» и т. д.) в «скрытой мысли сновидения» фашистской идеологии (стремление к подлинному сообществу и социальной солидарности); за совершенно фашистский характер фашистской идеологии отвечает как раз тот способ, которым эта «скрытая мысль сновидения» преобразуется/перерабатывается идеологической «работой сновидения» в явный идеологический текст, который продолжает легитимировать социальные отношения эксплуатации и господства. И разве то же не относится к нашему сегодняшнему правому популизму? Не слишком ли поспешно либеральные критики провозглашают сами ценности популизма по своей сути «фундаменталистскими» или «протофашистскими»?
Таким образом, не-идеология (то, что Фредрик Джеймисон называет утопическим моментом, присутствующим даже в самой чудовищной идеологии) совершенно необходима: в известном смысле идеология —
Таким образом, борьба за идеологическо-политическую гегемонию — это всегда борьба за освоение терминов, которые «сами по себе» воспринимаются как «аполитичные», находящиеся за рамками политики. Неудивительно, что самое сильное диссидентское движение в коммунистических странах Восточной Европы носило название «Солидарность»: означающее невозможной полноты общества, если таковое когда-либо существовало. Все обстояло так, как если бы в восьмидесятых годах в Польше то, что Лаклау называет логикой эквивалентности, было доведено до крайности: «коммунисты у власти» воплощают не-общество, упадок и разложение, сверхъестественным образом объединяя против себя всех, включая самих разочарованных «честных коммунистов». Консервативные националисты обвиняли их в предательстве интересов Польши советскому господину; те, кто ориентировались на бизнес, видели в них препятствие для своей неограниченной капиталистической деятельности; для католической церкви коммунисты были аморальными атеистами; для фермеров они олицетворяли насильственную модернизацию, которая лишила их привычного уклада жизни; для художников и интеллектуалов коммунизм был синонимом репрессивной и бестолковой цензуры: рабочие считали себя не только эксплуатируемыми партийной бюрократией, но и в еще большей степени они были оскорблены заявлениями о том, что все это делается от их имени ради них же самих; наконец, старые разочарованные левые считали режим предательством «подлинного социализма». Невозможный
Консервативные основные инстинкты
Что все это может сказать нам о недавней победе лейбористов на выборах? Не только то, что, совершив образцовую гегемонистскую операцию, они приспособили под себя «аполитичные» понятия вроде «благопристойности»; на чем они с успехом сосредоточили внимание, так это на присущей идеологии тори