— Но вы можете вспомнить?
— Вряд ли.
— Вряд ли… — задумчиво повторил Сухишвили. — При каких условиях вы сможете вспомнить?
— Думаете, я хочу выторговать реабилитацию?
— Нет, я так не думаю. Я просто задал вам вопрос.
— Если вы изобличите Кешалаву серьезными уликами, если вы докажете его преступление, я, быть может, вспомню какие-то обстоятельства его визита. Незначительные обстоятельства. А сейчас, простите меня, пора спать. Отбой был уже час назад, а мы живем по железному режиму. Если угодно, можем продолжить беседу завтра вечером, когда я приведу людей из маршрута. Я, видите ли, допускаю мысль, что у него дома остался маленький племянник, а некий Ненахов не позволял Кешалаве позвонить соседям.
— До свидания, — сказал Сухишвили, поднимаясь.
— Всего хорошего.
2
В Тбилиси Серго Сухишвили вернулся поздно ночью, потому что самолет задержался в аэропорту Сухуми из-за грозы. Низкая гроза бушевала над морем, разрывая черные тучи стремительными сине-желтыми прострелами, и какое-то мгновение после того, как разряд, отгрохотав, исчезал, в небе оставался черно-зеленый контур странного дерева — с изломанным стволом и тонкими ветвями…
Утром Сухишвили поднял справку на Морадзе, нашел судебное дело по обвинению фарцовщиков Гальперина, Столова и Ревадзе, а потом вызвал Ненахова, который, как оказалось, дослуживал три месяца до пенсии.
Ненахов сразу же опознал Морадзе по фотокарточке, прикрепленной к делу.
— Мерзавец он, товарищ полковник, — убежденно сказал Ненахов, — мало ему дали.
— Он вам говорил о том, что фарцовщики предлагали ему валюту?
— Говорить можно что угодно. Напился, хулиганил, понимаете, оскорблял по-всякому и меня и Гогоберидзе.
— Это записано в деле. Он вам говорил, с каким предложением к нему обратились те трое?
— Говорить можно что угодно. Вы б слышали, какие слова он выкрикивал по моему адресу. Я до сих пор этого подлеца помню.
— Меня интересует, капитан, что он вам говорил.
— Племянница, говорил, у него дома. Требовал, чтобы я разрешил ему позвонить. Они все, хулиганье, как напьются, так требуют телефон и грозятся лично министру жаловаться.
— Это было потом. Что он вам говорил, когда его доставили в отделение?
— Говорил, что эти парни — валютчики.
— Вы задержали тех людей?
— За что же честных людей задерживать? Культурные люди, одеты аккуратно, не то, что он — в рванье. Бороду еще, понимаете, отрастил, в кафе пришел неопрятный, в куртке, без галстука. Дебош учинил, пиджак порвал.
— Вы мне отвечайте: он вам говорил, что те трое предлагали ему доллары?
— Пьяный хулиган всегда сто причин найдет, товарищ полковник.
Сухишвили подвинул Ненахову лист бумаги и попросил:
— Напишите мне об этом. Напишите о том, что Морадзе просил вас задержать Гальперина, Столова и Ревадзе как фарцовщиков. И объясните, почему вы не сделали этого.
Сухишвили смотрел на склоненную голову Ненахова, на его аккуратный пробор, на тонкую шею и большие, расплющенные у ногтей пальцы и ломал спички, чтобы не ударить кулаком по столу и не закричать на этого человека, который в течении двадцати четырех часов дежурства в отделении милиции олицетворяет Советскую власть.
«А мне потом красней, — думал Сухишвили, сдерживая ярость. — Мне потом выдумывай вздорные объяснения, когда встречаешься с такими, как Морадзе, или с ребятами на заводе, или в институте, мне потом отстаивай честь мундира. До тех пор, пока есть такие вот тупицы, для которых человек определяется галстуком, бородой или аккуратным пиджаком, ничего мы не добьемся, ничего…»
Прочитав объяснение Ненахова, Сухишвили протянул ему дело арестованных фарцовщиков.
— Вот, — сказал он очень тихо, чтобы не сорваться на крик, — это те самые аккуратные молодые люди, которых Морадзе хотел задержать. Честный человек с бородой и без галстука пил коньяк, вы правы, пил. Честный человек может выпить, а преступник, умный преступник, всегда трезвый, когда идет на дело. Что теперь скажете, Ненахов?
— Откуда ж я тогда знал, что они валютчики, товарищ полковник?
Сухишвили поднялся из-за стола и — не удержался — закричал:
— Так ведь он вам говорил об этом! Тогда! Говорил!
«Альпинистский лагерь «Труд», Морадзе. Приговор по вашему делу отменен. МВД ходатайствовало перед комитетом физкультуры о восстановлении вам звания мастера спорта. В аспирантуре приказ о вашем отчислении аннулирован.
Сухишвили».
ПОСЛЕДНИЙ РАУНД
1
В три часа утра Костенко разбудил телефонный звонок: дежурный из МВД сообщал, что сорок минут назад в Пригорске обнаружен Налбандов. Он был тяжело ранен при попытке ограбления хранилища аффинажной фабрики и сейчас в бессознательном состоянии находится в городской больнице.
Через полтора часа Костенко вылетел в Пригорск.
— Вы слышите меня? — тихо спросил Костенко, склонившись над изголовьем Налбандова.
Тот лежал в палате, окна которой выходили на горы. Ночью выпал первый снег, и сейчас солнце высверкивало синим, словно отражаясь в гранях диковинных драгоценных камней.
Доктор стоял над раненым и держал пальцы на его пульсе.
— Вы слышите, Налбандов? Отвечайте, вам можно говорить, — негромко сказал он. — Я оперировал вас, я позволяю вам говорить.
— Я слышу, — прошептал Налбандов. — Пить… дайте…
Сестра поднесла к его губам поильник.
— Горько, — сказал Налбандов. — Вы мне даете горечь…
— Это морс. Он кислый, пейте…
Костенко достал из кармана фотографию Кешалавы и показал ее Налбандову.
— Это он наливал вам из своей бутылки? — спросил Костенко. — Это он принес с собой в номер бутылку коньяка?
— Да… Он. Это он достал… свой коньяк… из «дипломата»…
— Какой «дипломат»?
— Портфель-«дипломат»… Плоский черный чемоданчик…
Где-то позади, далеко остался сейчас в памяти Пименов, который принес ему прошлой ночью вареную курицу, батон и бутылку водки. Как нечто странное, прошлое, из давно ушедшей жизни, слышались Налбандову слова Пименова. Он помнил весь разговор, но сейчас не мог бы его воспроизвести, потому что разговор этот, длинный, двухчасовой, подробный, казался Налбандову каким-то единым целым, тяжелым, как плита гранита. Иногда, правда, Налбандов оставался один. Не было никакого Пименова, и не было последнего разговора, когда тот объяснял, зачем нужно имитировать ограбление фабричного склада, и не было того ужаса, который жил в нем, разрастаясь, всю ту неделю, пока он вернулся в Пригорск и отсиживался в шалаше. Это забытое ощущение принадлежности себе самому возникло в нем сразу же после того, как в спину ударило тяжелым холодом, смяло и повалило на землю. А когда он услышал над собой испуганное причитание сторожа, который узнал его, ощущение принадлежности самому себе исчезло, и он закричал от нестерпимой, жаркой боли.
— Вы помните имя и отчество этого человека?
Налбандов отрицательно покачал головой.
— А фамилию?
— Витя… В институте мы звали его Витек… Я умру?
— Ваша жизнь в безопасности, — ответил доктор. — Вон даже пульс как у здорового.