Первым про ребёнка Ганна заголосила. В тот же час, когда Зинка рожать начала.
По воротам Ганна кулаками била, ногами стучала, кричала:
— Ой, да что ж это деется! Да тут же всякие такие-растакие рожать вздумали!
Управляющий господина Вильгельма прибежал. Поздненько уже, к концу дела самому, когда Зинка, родив, а Мария, всё, что по женской-акушерской части сделав, в себя приходили.
Походил управляющий вокруг Зинки, языком поцокал, бить не стал — ушёл.
На утро господин Вильгельм собственной персоной заявился, ночью-то не решился свою тушу господскую тревожить. Губы надул, глаза округлил и… тоже рукой махнул, мол, выживет, так новый работник будет.
Никаких послаблений Зинке с того не сделалось. Ну, да и то, слава Богу — не наказали.
Мальчишка рос как на дрожжах. И не чихал, не кашлял — личиком розовел, тельцем полнел, как положено. Молока у Зинки вдосталь было. Не коровьего, своего. Хоть и кормили меньше прежнего, а вот откуда-то ж было! Правда, высохла вся — тростинка толще.
Вот и радость: секундочку свободную уловить, сыночка покормить.
— Кушай, солнышко, расти, силы набирайся! Мы с тобой, солнце моё, ещё наших дождёмся!
Ещё одна радость: охранники немецкие, когда Зинка кормить начинала, двери в коровник приоткрывали. Вроде как поглазеть, а потом Мария услыхала, язык-то немецкий маленько тоже понимала, жалеют Зинку. Они же, охранники, не те, что в первый раз сапогами пинали, другие, первых на фронт забрали, хлебушек Зинке оставлять стали. А потом…
Потом беда в дом господина Вильгельма стукнула.
Сначала письмо страшное пришло. Господин Вильгельм, как прочитал его, так и лютовать начал: чуть что не так — в плети или к свиньям! Троих насмерть в хозяйстве замордовали. Ни за что ни про что.
Что в письме было, Зинка позднее узнала. Когда господин Вильгельм уехал куда-то и вернулся.
Как раз сынишка есть захотел. Присела Зинка у дверей, грудь достала: кушай. А там, глянь, машина пылит. Не простая — автобус маленький.
Как автобус во двор заехал, так и ахнули все. С переднего-то сиденья господин Вильгельм выбрался, а сзади, через дверцы специальные, носилки вынесли. А на носилках — человек не человек — обрубок человеческий. Господин Отто с фронта прибыл!
Ноги советским снарядом оторвало. По самое не хочу!
Лежал господин Отто головой на подушке, глядел на мир бессмысленно-пьяно: вот двор, свинарник, конюшни, коровник, дверь открытая. А что это в коровнике? Кто это? С кем это?
Закричал господин Отто страшно, сказать что-то хотел, но не смог — ко всему прочему ещё удар случился сердечный. Той же ночью скончался.
Три дня в поместье господина Вильгельма траур был. Никого из работников-рабов не кормили. Били только. А господин Вильгельм пил по-чёрному. Не шнапс немецкий, не вино французское, не коньяк, а свою продукцию — по-русски самогонку выходило.
На четвёртый день вышел господин Вильгельм из дома на своих ногах в твёрдом сознании и — в коровник. Допрос чинить.
И выходило так, все сказали — и Мария, которую господин Отто обидеть хотел, и Ганна, что видела, как господин Отто в коровник к Зинке наведывался и чем занимался, и Зинка, которой вовсе скрывать нечего было — выходило так: ребёнок Зинкин, кровинушка её родная, и не её вовсе, а господина Вильгельма! Единственный наследник рода немецкого! Господин Отто перед кончиной своей на одре смертном папеньке своему шёпотком, в голос не получалось, поведал — хоть раз милость проявил, к кому только непонятно — о своём семени.
Переменилась Зинкина жизнь. Ненамного, но переменилась. К лучшему.
Работать её стали заставлять меньше. Большую часть Зинкиных трудов на плечи Марии и Ганны переложили. Кормить не один раз в день стали, а четыре. С господской кухни приносили: кушайте, бите- пожалуйста, только чтобы маленький немецкий наследник молоко материнское получал.
А молоко материнское маленький немецкий наследник, маленький немчик, как теперь его Ганна называть стала, получал в хозяйском доме. Теперь он там, а не в коровнике жил. Туда теперь Зинку каждый раз гонять стали, как только ребёнок грудь материнскую требовал.
Вот только как кормить Зинка малыша собиралась, так вместо ненавистного немецкого имени-то произносила, какое при рождении само на язык вышло. Ласкала, целовала, голубила. И ещё няньку, тоже не немку — словачку по рождению, а в прислуге у господина Вильгельма кого только не было, просила:
— Ты ему, пожалуйста, говори: кто его родил, кто выкормил. Говори, как зовут его по-настоящему. Где его бабушку с прадедом живьём сжечь хотели.
В конце апреля тысяча девятьсот сорок пятого года случилась беда. Ранним утром, когда Зинка привыкла ходить в хозяйский дом, никто за ней не пришёл. И, вообще, коровник никто не открыл, молока с утренней дойки не потребовал.
Пробовали девушки кричать, звать кого — осипли только.
А всё просто оказалось. Красная Армия близко-близко к землям господина Вильгельма подошла. Ещё стрельбы далеко слышно не было, а господин Вильгельм не будь плох всё ценное с собой забрал, про внучка не забыл — будь здоров подальше от Красной Армии, к американцам с англичанами поближе. Спасибо, няньку не забыл. С другой стороны, как же он без няньки-то? Малышу какой-никакой, а уход нужен…
Два дня Мария с Зинкой из коровника выбраться пытались. Крепко немцы его построили, солидно. На третий день двери-ворота сами распахнулись. А на пороге…
— Наши! — Зинка охнула и на плечах у первого же солдатика повисла, целовать его принялась от радости куда придётся: в лоб, в глаза, в нос, в усы, в губы, махоркой пахнущие. — Наши!
Мария рядышком другого воина обнимала, в голос ревела.
Куда Ганна под шумок делась, никто внимания не обратил.
Обратили.
Часа не прошло, появилась во дворе. Не одна. С офицером. Три звезды больших на погонах.
— Вот! — сказала торжественно и на Зинку пальцем ткнула. — Вот эта! С хозяйским сынком жила, с офицером немецким! Сынка ему родила, паскуда! Они её откармливали, в доме у них жила, а нас работать заставляли и день и ночь, беспробудно! — И в слезах зашлась, стерва.
Так Зинка снова в коровнике закрытом оказалась. Часовой её охранял. С автоматом.
Потом другой офицер пожаловал. На погонах четыре звёздочки, поменьше трёх больших. С ним ещё один парнишечка — на погонах вовсе не вызвездило, одна мелочь.
Потом трибунал был. Военный. И по законам военного времени определили Зинку в лагерь как изменницу Родины.
А дальше покатилось, зашлось — ахнуло!
12
Ахнуло в поле знатно. Почитай в каждом доме деревенском стёкла повышибало. Из тех, что до того оставались.
Ослабли ноги у мамки, подкосились. Упала она, встать не смогла. Слова не вымолвила, так губы свело…
— Пойдёмте! — Василёк офицеру немецкому сказал.
Тот команду своим солдатам отдал. Похватали фашисты оружие в руки, пулемёт ещё из машины достали и — вперёд за мальчишкой. За Васильком. Ходко. Восемнадцать нехристей, офицер девятнадцатым.
Офицер говорливым оказался. Пока за околицу выбирались, к полю подходили, много чего узнал. Спрашивал:
— Сколько тебе лет, мальшик?
— Семь! — Василёк отвечал.