Та извинялась:
— Опять я вас? Прости, сердечная! Простите, люди добрые!
В Балезино, это уже в Удмуртии было, стояли долго — меняли электровоз.
Вагон опустел; народ разминался на перроне — кто курил, кто вышагивал, поглядывая по сторонам, иные закупали нехитрую стряпню местных поварих.
Я остался на своей боковушке. Родню, что жила на узловой станции, о себе не предупреждал. От чужой стряпни закаялся давно, берёг желудок. Сидел за тетрадкой — писал рассказ. В сюжет ушёл — будто и не в этом мире оказался. Вздрогнул, когда почувствовал холод чужой руки на запястье.
Старуха сидела напротив меня. Страшная: сгорбленная, седая, на плечи накинуто чёрное неновое пальто, в руке палка-клюка.
— Не письмо ведь пишешь?
— Нет, — мотнул я головой.
— Журналист?
— Нет, — снова односложно ответствовал я.
— Писатель! — старуха оскалилась в улыбке; радовалась, что догадалась.
«Со второго раза!» — подумал я про чужую догадку; но на разговоры меня не тянуло, хотелось дописать начатое. Вот и выходило: старуху нужно было чем-то занять.
— У меня книжка есть. Читать будете? — из сумки я достал книгу. Но не детектив приятеля — свою.
— Сказки? — удивилась старуха, глянув на обложку. — Ну-ка, ну-ка…
Она ушла в своё плацкартное купе, держа в одной руке книгу, а другой опираясь на палку. Ушла медленно-медленно, я слышал бормотанье:
— Надо же, сказки! Молодой, а сказки! Ну-ну…
Она читала долго — не тяжело, нет, а так, будто смакуя изысканное блюдо.
И, пожалуйста, не думайте, что хвастаюсь творчеством, нет! Просто некоторым нравится.
Ещё до ночи многие пассажиры угомонились, улеглись на постели: кто-то накрылся простынкой, кто- то укутался одеяльцем.
Собрался на боковую и я. Тем более что по проторённой дорожке в сторону тамбура перестали шаркать подошвами тапочек и цокать каблуками туфель.
Старуха вновь подошла неожиданно. Подошла, опираясь на палку-клюку, протянула мою книгу:
— Молодец. Давно пишешь?
Я пожал плечами: как сказать, назвать количество лет или год, с которого занялся творческой деятельностью?
Старуха расценила это по-своему:
— Всю жизнь, значит. От родителей?
— Мама — медик, фельдшер, — непонятно почему, но я стал говорить о родителях. — Отец — рабочий, на заводе слесарем работал, механиком.
— Живы? — завязывала разговор старуха.
— Мама.
— А отец?
— Рак. Опухоль. Умер.
— Но пожил?
— Шестьдесят лет.
— Это хорошо.
— Мало! — я вздохнул. — Не хватает его.
— Мне тоже, — пригорюнилась старуха, села на мою постель; до этого стояла рядом. — Мне тоже моих не хватает.
— Но ведь пожили? — взял я в оборот старухины слова.
Она покачала головой:
— Нет. Сожгли их.
На мгновение я оцепенел. А старуха вдруг села рядом со мной и нервно дёрнулась.
Чёрное пальто упало с плеч.
У толстого фланелевого халата, в который была одета старуха, были короткие рукава.
И я оцепенел снова.
Её руки до локтей украшали наколки. Наверное, татуировка шла и дальше: какие-то слова, цветы, нечто похожее на московский Кремль… И среди всего этого, ближе к кисти, — цифры. Несколько.
Старуха быстро и зябко подхватила пальто.
— Хорошие у тебя сказки. Хочешь, я тебе тоже сказку расскажу?
4
На остров Зинка приползла под утро. Мокрая и грязная насквозь. Сил не хватало, мотало из стороны в сторону, вот и сорвалась с тропки в трясину. Камнем вниз пошла да рванулась от ужаса к твёрдому, ухватилась под топью за землю — тропку через болото — и вытянула собственное тельце. Повезло. Дальше, правда, идти уже не могла, ноги от пережитого свело, — потому ползком ползла. Ревела да ползла.
А и рёва не было — то ли сипела, то ли шипела.
Тётка Саша услыхала, пошла глянуть, что такое. Чуть на девчонку не наступила.
Трое суток Зинку трясло да выворачивало: болотом, гадостью какой-то да внутренностями. Думали, всё, отдаст душу куда незнамо, кому неведомо. Да нет. Видно, есть Бог на свете. Начальник раненый, даром что красный командир, все три дня и ночи от Зинки не отходил — что по медицинской части знал, сделал, а потом молился. По-настоящему молился.
Это уж потом Зинка узнала, что он, полковник, раньше в царской армии служил, роду-племени дворянского, от того и Бога не забыл.
На четвёртый день Зинка первый раз есть попросила:
— Хоть крошечку хлебную. Дайте…
Раненые, а их на острове посреди болота к тому времени уже богато душами было, сухарь старый нашли — подали.
Тётка Саша Зинке рассказывала:
— Здоровые-то ушли. Не совсем, нет. Хотят на немцев напасть: пропитания раздобыть, медикаментов, а коли повезёт, старший сказал, то и оружия. На шестерых у них целыми две винтовки всего…
Вот такой партизанский отряд получался. Всех вместе двадцать три человека. Две винтовки из оружия, шесть патронов — по три на ствол, если поровну делить, и три особых ножа-финки.
Что с Зинкой случилось, никто не спрашивал. Сами через ад прошли, понимали: придёт время, сама всё расскажет.
Рассказала.
Под вечер сквозь деревню мотоциклисты промчались. За ними грузовиков несколько приползло да танкетки с бронемашинами; скоро фашисты везде будто были. Говорили — лаялись словно, речь у них чужая, злая.
Разбрелись немцы по деревне, во все избы, во все сарайки заглянули: всех живых — старых и малых, дедов и грудничков с матерями — в одно место собирали. Из винтовок да автоматов в воздух стреляли, прикладами людей били, сапогами коваными — куда попадёт.
С офицерами переводчик был. Когда со всей деревни народ в колхозный клуб согнали, объявил:
— Из вашей деревни коммунисты уничтожили девятнадцать доблестных солдат великой германской