Попов только повернулся на стуле и сердито молчал.
— Так это он, говорите вы, против городового положения идет?
— Кому же больше? Никто, как он. Ведь он кем жив? Нами, простым народом. Тут вся и жисть его, что в нас… Голодным народом жив, вот кем!.. А на городовом положении ему сейчас смерть! Потому на городовом положении вся сила в богатее… Бедному простому человеку там делать уж будет нечего… Ну, без бедного человека и Петиньке смерть. Тут ему и конец. Так тут, хочешь не хочешь, и нас полюбишь. Вот он нас и любит, а мы его своей любовью не покидаем. Так у нас и идет вкруговую… по любви… И живем еще как ни то… Вот у нас чем люди-то живы! Хе-хе-хе!
И старик засмеялся каким-то странным, сухим смехом.
— Это возмутительно! — вдруг вскакивая в волнении со стула, заговорил Попов, обращаясь ко мне одному. — Вы только представьте себе: мироед, который никому вздоху не дает, который расходует все общественные деньги без всякого контроля: самый этот контроль делается немыслим, потому что их пресловутое
Попов еще волновался, а старик все не переставал смеяться. Но потом он вдруг сделался серьезен и даже суров, сдвинув густые белые брови и набрав морщины на лбу.
— Это верно, верно, все верно, — заговорил он, покачивая головой, — вот до чего довели! Беда, разврат народу совсем! На глазах вот, так и видим, как народ портится.
Старик замолчал, сокрушенно опять покачивая головой. В это время вошли брат и сыновья, все уже обмывшиеся и принарядившиеся, и стали усаживаться вместе с нами за стол.
— Вы о чем? — спросил молодой Полянкин. — Успели уж, чай, поспорить?
— А вот о чем! — сказал старик, вскочив с места и сурово обращаясь к Попову. — Ты вот видишь эти дома-то на горе? — показал он в окно. — Видишь? А были бы они у рабочего или нет, спрашиваю я тебя? Вот он, видишь, новенький, и чистый, и просторный: есть где голову преклонить… Были, я тебя спрашиваю, у нас эти пристанища, как вот в третьем году триста дворов снесло пожаром, а?.. То-то вот… Кто в Петербург-то ездил да выхлопотал полтораста тысяч на погорелую братью, а?
— Да из них себе в карман пятьдесят тысяч положил, — заметил вскользь Попов.
— Ну, это мы того… Оставим эту расценку… Это бог знает. А ты вот скажи, кто ездил? — Петр Шалаев ездил, да! Ты вот об этом подумай… А? Им это не по губе, должно… Не по губе, что Петр Шалаев с нас подати скостил да на
— Да уж не хуже было бы: по крайности, хотя бы школы вам завели, больницы, богадельни были бы, грязь-то невылазную с улицы убрали, да и грабежа-то бы не было…
— Не было бы? По головке бы стали нас гладить? Да, друг ты мой, ведь только на них и грозы-то, что Петр Шалаев! А уж мы все ими до сердца проклеваны… вот как, до самой печенки проклеваны этим вороньем-то! Ты вот видел, какую мы уйму за неделю наработали, по 18 часов спины не разгибая? А что вот я послезавтра, как, господи благослови, потащу все это на ряды, — что я за это получу, а? Ты вот видишь замок-то, видишь? Ведь его сделать надо! Ведь это не гвоздь, что раз молотком ударил — и готово! А ведь скупщик мне за него
— Это верно, — заметил опять хмуро Попов, — только чего же огулом-то всех в яму валить? И из
— Кто это?
— Да вот хоть бы Струков.
— Это Валериан-то Петров? Лукожуй он, Валериан-то Петров твой.
— Этого недоставало! Человек за них душу положил, весь свой век, до пятидесяти лет, все для них хлопотал… Вы представьте, — обратился опять в негодовании ко мне Попов. — Вы только представьте, что переиспытал, перенес этот человек для своих односельчан: разорился, несколько раз был облыжно отдан под суд, сидел по тюрьмам, в холодных. Это какая-то воплощенная энергия, беззаветность, незлобивость и любовь!.. И за все за это вот ему благодарность… И он знает это, давно знает и — все же хлопочет за них.
— Ха-ха-ха! — засмеялся старик, у которого уже давно разгладились морщины и переменилось настроение. — Ха-ха-ха! Лукожуй… Потому он и лукожуй, что как ни верти, а он все ихней стаи. От своей крови не уйдешь… Нет, за ними, брат, присматривай в оба… Свои собаки дерутся, чужая тоже опасайся пристать.
— Что же он такое делал для них?
— А кто на городовое положение тянет? А кто всю эту музыку-то поднял? Кто говорит, что без
— Ну, полно тебе расценивать-то, — заметил наконец весело молодой Полянкин, похлопав любовно рукой отцовскую спину. — Так нам расценивать нельзя. Зачем всех в одну кадку валить? Ты бери то, что хорошо, везде; нам нужно только свою линию вести, вот что!.. А Петр-то Шалаев из каких? Разве он не из них? На него какие надежды? Разве он не такой же
— Да, конечно… что — Шалаев! Петр-то Шалаев еще почище их всех будет, — задумчиво произнес старик.
— Почище еще, пожалуй, почище, — сказал и брат Полянкина.
— То-то и есть. Нам, брат, свою линию надо не терять: хорошо — бери, плохо — не надо.
— Ох, да, да, — вздохнул старик, — тоже, брат,
— А ты, батька, гляди веселей… Не бойсь, не унывай только; все мы свою линию найдем… Поплотнее нам надо только — вот что… Только бы солнышко просветило… А то в себя вера потемнела — вот что, в себя перестали верить… Это хуже всего. А Валерьян Петрович — хороший человек, и обижать его нечего… — Да ведь разве я не знаю? Только на что он лукожуйничает?.. А лукожуй, старый хрен, большой лукожуй!.. Ха-ха-ха!.. Ну, да ладно… Бросим это! Будет! Пойдем-ка разгуляться в садочек… Эх, время-то хорошее стоит!.. Запахи теперь у меня там разные: сирень, жасмин белый… Пойдем! А пущай здесь женский пол уж на свободе чай пьет… Мы ведь женский пол строго держим, по-старинному… У нас оне чужого народу стесняются… Этих модных повадок не имеют… У нас девушка — вот у окошечка посиди, в теремке, за занавесочкой, да на молодежь-то, что по улице ходит, только в щелочку погляди али вот в