— Как зачем? Для почету… Для дела почету больше — больше в деле крепости будет. Да ты уж захвати, сделай милость, карандашик, бумажки там… лоскут, что ли… Ты нам и пропишешь, так, для памяти больше, не для чего другого. Нам в волость не идти… Мы не из ненависти делимся, а делю я по своей отцовской справедливости, как из веков положено, по обычаям.

Я согласился с удовольствием.

Мы вышли. По дороге Чахра-барин постукивал в окно то к одному, то к другому шабру и говорил мне:

— Ты маленько, дружок, приостановись: я вот свату стукну, чтобы шел… Все, мол, готово!

Мы подходили к небольшой избушке, выходившей всеми тремя небольшими окнами на улицу, но зато длинной, делившейся сенцами на две половины. Некогда избушка выведена была прочно, крыта тесом, но теперь «выветрилась», осела на нижние венцы, а верхними, всем своим корпусом, накренилась в улицу. Тесины на крыше кое-где уцелели, кое-где заменены драньем, а вторая половина сплошь крыта уже соломой.

— Ну, вот, видишь мой дворец-то? Не велик — точно, зато уютно было! Ты посмотри, какую команду вскормил со старухой для мира! Немалая заслуга. А как вскормил? Все сам принаблюл, друг мой сладкий, своею спиной, а инно и скулой! Зато и владыка я здесь! Никто мне не указ! Королем живу! А все, дружок, по заслугам… Кровью заслужил! — умиленно рекомендовал мне свой «дворец» Чахра-барин.

Но тут я заметил, что у избы топталась какая-то странная личность. Я несколько раз мельком видел ее и раньше у нас на селе, она постоянно водила за собой по улице ораву сельских ребятишек, обижавших и дразнивших ее. Одежда у нее была всегда одна и та же: изорванный в клочья пестрый жилет поверх посконной рубахи, распущенные порты, болтавшиеся на обеих ногах, в дырявых и стоптанных резиновых калошах; на лохматой, черной, с проседью, голове — поповская шляпа, увешанная разноцветными лоскутьями. Фигура эта особенно резко характеризовалась большими задумчивыми глазами, крючковатым носом, напоминающим клюв совы, беззубым ртом с сухим, выдвинутым вперед подбородком и клочком седых волос, вместо бороды, на правой щеке. Эта странная личность раза два в течение каждой недели являлась в наше село, с неизменными своими атрибутами — метлой и лопатой, которые она волочила за собой, и длинною палкой через плечо, с торчавшим на ней старым башмаком… Дурачок усердно работал около избы деда Онуфрия: метлой и лопатой поднимал он вокруг нее целые столбы пыли, расчищая вход в ворота.

— А вот у меня и камардин[5] свой, — весело указал мне на дурачка Чахра-барин.

— Кто он такой?

Дед замотал головой, тихонько хихикая себе в бороду.

— Благоприятель мой, — сказал он, понизив голос. — Сват еще приходится.

— Что же с ним?

— А вот оно что значит не до конца-то предела! — таинственно сообщил дед и, помолчав, продолжал: — Какой мужик-то был! Сила! Истинный крестьянин… Все жил дома, при земле, большину большую вел[6].. Двоим сыновьям фитанцы купил. Ну, думал, то ли в своем дому не король! Укрепил устой крепко, а сам в город поехал, думал там дворничать, да дело вышло незадашно… Через год обернулся в свое-то королевство, а ему сухую корку подали да за печкой угол показали (дед вытянул губы к самому моему уху). Баба его всю большину забрала… Было, слышь, где-то у него двадцать золотых припрятано — и тех не нашел!.. Благодарю создателя! Меня старуха баловала!.. Ионыч, ты бы, голубь, того… приостановил своим-то орудием промышлять… Чисто уж! — обратился Чахра-барин к дурачку с какою-то особенною сердечностью в голосе. — Вот и барин говорит, что будет, вполне достаточно… Праздник вполне!

— Что ж, по мне как хочешь, — сказал, шепелявя, грубым и серьезным голосом Ионыч. — Если хочешь, я еще подмету, а не хочешь — я и перестану.

Он говорил мало, отрывисто. Его особая глубокая серьезность, доходившая до сдержанного озлобления и презрения к другим, заставляла иных предполагать, что он «сам на себя напустил».

— Ты вот что, Ионыч… Ты того… не ходи ноне ко мне, на праздник-то… Потому тут дело всурьез, видишь, — заговорил Чахра-барин, отвернувшись к стороне от окон избы и от меня и копаясь в кармане под полой армяка. — Будет тут народ сурьезный… Вишь, барин… Пойдут над тобой смешки, того гляди… Ты вот лучше сам… На-ка тебе.

И дед сунул ему в руку медяк. Ионыч хладнокровно, взял монету и сказал: — Хорошо, я не приду ноне. Я после приду. Я в Грачево пойду, — и, собрав лопату, метлу и положив знамя с башмаком на плечо, широким, размашистым шагом пошел из села, сдвинув на затылок свою разукрашенную лоскутками шляпу.

— Ушел! — опять хихикнул дед. Он, видимо, был доволен.

— Юродивец вполне. Иной раз тоже заупрямится — ничем от него не отойдешь… А теперь ушел… Ушел доброхотно! — весело повторял он.

Вероятно, он считал это за хороший признак, так как вообще метение при каких-нибудь особенно торжественных случаях жизни считается в народе за дурную примету. А может быть, были и более глубокие причины.

IV

Мы вошли во двор. Как и самая изба, так и двор, и сенцы, и хлев, и сенница. и огород позади двора, — все было миниатюрно, бедно, дряхло, но, несмотря на то, все дышало жизнью, какой-то особенной жизнью, исключительно свойственною деревне. И в самом деле, какая сложная жизненная организация существовала на этом ничтожном, отмеренном мужицким «лаптем» клочке усадебной земли!

Солнце стояло как раз над сараем, но так как соломенная крыша последнего была покрыта бесчисленным множеством дыр и представляла из себя подобие полуободранного скелета или прорванного старого решета, то солнечные лучи в изобилии рассыпались в таинственном сыроватом полумраке двора и желтыми пятнами ложились на свежей соломе, скудно и жидко разбросанной на подстил. Там белые солнечные «зайчики» бегали по дырявым бревенчатым стенам, здесь два толстые луча, пробившись сквозь боковые отверстия, пересеклись и осветили темный угол, где лошадь, фыркая и переступая с ноги на ногу, время от времени матерински любезничала с жеребенком, облизывая его морду. В противоположном углу жалобно мычал теленок за загородкой, а новотельная корова, на правах родильницы занявшая самую середину сарая, флегматично отвечала ему легким мычанием. Две больных овцы, с обрезанными ушами и вставленными в них розовыми ленточками, вместо серег, не угнанные в стадо, терлись постоянно одна около другой, связанные узами какой-то непостижимой солидарности. Вверху, на подволоке[7], серая кошка вывела целую груду котят и беспокойно возится с ними, целый день перетаскивая их за шиворот из одного угла в другой. А еще выше, по застрехам и конькам крыши — воробьи, голуби и ласточки поселились своеобразными семьями и наполняли весь верх сенницы воркующими звуками. А эти воркующие звуки громким и восторженным криком покрывает петух, важно царящий над своим куриным царством. И наконец, как царь над всею этою бессловесною животиной, «венец творения» — старик Онуфрий, по прозвищу Чахра-барин, господствующий над целой «командой» больших и малых жизней, втиснутых в маленькое, низенькое, трех окон жилье, именуемое крестьянской избой.

В самом деле, до какой степени велика «жизнетворная деятельность природы», выражаясь языком старинных ученых! Как она плодовита! Не потому ли она так и расточительна, так и беззаботна к судьбе своих созданий? Только на одном этом ничтожном клочке земли, величиной в несколько квадратных мужицких лаптей, сколько горя, бедствий, напастей, борьбы и страданий придется перенести этой массе жизней, прежде чем немногим из них удастся совершить полный цикл органического прозябания или дойти «до конца предела», как говорит старый Чахра-барин.

— Вишь, у меня как здесь людно! — любовно и самодовольно говорил дед, показывая под навес двора. — Ты войди-ка сюда, войди! Не просторно, да уютно. Натка-с вокруг меня сколько живота

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату