каникулы домой, я, к изумлению, встретил его на железнодорожном вокзале в качестве ламповщика, заведовавшего освещением вокзала, получавшего ничтожное вознаграждение и жившего в маленькой комнатушке вместе с своей сожительницей, старой кухаркой, куда он добродушно попрежнему и пригласил меня, устроив себе выпивку на радости, что его ученик достиг уже такого важного положения. В этой должности он и умер в глубокой старости.
Теперь о математике. Это был старый приятель отца еще по семинарии, где он теперь был субъ- инспектором и преподавателем математики и еврейского языка. Дикий, необузданный, деспотически и крайне вспыльчивый бурсак, С. был истинным страшилищем для местных семинаров, которые бегали от него, при первой возможности, как от чумы, а он гонялся за ними с остервенением по улицам, буквально как гончая собака; но в то же время он пользовался большой известностью как серьезный знаток своих научных специальностей; о том, что он составляет обширный древнееврейский словарь, знал весь город.
На этом эпизоде я остановлюсь несколько подробнее, так как он представляется мне довольно характерным вообще и играл значительную роль в моем духовном росте.
Когда отец объявил мне о своем решении и о согласии С. давать мне у него на дому ежедневно уроки, я вначале сильно струсил. Он жил по соседству с нами, я знал близко его детей, и по рассказам как их, так и сверстников-семинаристов я хорошо знал его бешеный характер, как он в минуты гнева ругался площадными словами и в классах и у себя в семье, раздавая оплеухи и подзатыльники. Страх мой перед ним был понятен, но меня успокаивало то, что отец был с ним все же довольно близко знаком, хотя они не ходили друг к другу. И вот с первого же урока у него начало совершаться на моих глазах некоторое педагогическое чудо.
Принял он меня хотя и с обычною суровостью, но «по-семейному», и, нисколько не интересуясь, знаю ли я что-нибудь по его предмету и как, он без всяких предисловий приступил к ознакомлению меня с самыми элементарными основами математики, как будто я никогда не учился в гимназии и не сидел в ней уже четыре года. Протестовать я, конечно, не решался. Он прямо начал объяснять мне совершенно просто, «по-человечески», именно по-человечески, нумерацию и затем шаг за шагом все те необыкновенно просто и логически вытекающие одно из другого действия, которые мне казались раньше чуть не каббалистикой… Урок, другой, третий, и я каждый раз стал уходить от него как будто все более и более духовно окрыленным. Прошло два месяца, и я уже был осиян настоящим откровением. Господи! да неужели же я не идиот, не тупица, как уже начинали говорить обо мне мудрые гимназические педагоги?.. С. был, повидимому, мною тоже доволен, но он не показывал и вида, он даже не интересовался тем, за что и почему я получал в гимназии двойки и единицы; у него я уже свободно решал довольно сложные задачи по арифметике и геометрии… По прошествии двух месяцев С. сказал отцу лаконично: «Будет, довольно… Больше сыну ко мне ходить незачем пока… Пусть готовится к экзамену». И я стал готовиться к экзамену, пользуясь некоторой помощью отца, который урывал свободное от занятий время, чтобы «по-человечески» тоже помочь мне по некоторым предметам хотя мало-мальски разобраться в педагогической каббалистике. Я кое-как выдержал, наконец, экзамен, получив по математике «удовлетворительно», к изумлению нашего педагога, не решавшегося мне еще поставить лучший балл. (Замечательно, что с тех пор я уже не получал ниже четырех по всем отделам математики, а на выпускном экзамене имел полные пятерки.)
Наконец, я перевалил через роковой для меня рубикон третьего класса… Но главное дело было не в этом: суть была в том полусознаваемом «духовном окрылении», которое я начинал чувствовать все сильнее и сильнее… И все это совершалось благодаря тому, что заключается в небольшом слове «по-человечески». И толчок этому дал тот же дикий бурсак, который, как и все, был сам рабом «системы» в своем учебном заведении, где так же дико и нелепо ставил двойки и единицы, за которые секли, и где громадное большинство его учеников училось так же плохо, как и у нас в гимназии. Но стоило этому бурсаку, обладавшему недюжинным природным умом, хотя случайно, на самое короткое время отрешиться от рабства «системы» и взглянуть на дело по-человечески, и он мог творить чудеса.
После совершившегося со мною педагогического чуда и с переходом моим в четвертый класс закончился, так сказать, «дореформенный период» моих детских и школьных лет.
Но, прежде чем перейти к новому, «освободительному периоду», я должен коснуться некоторых интимных сторон нашей семейной жизни, игравших исключительную роль в моем развитии…