поймал в институтском коридоре Пасынкова и рассказал ему о крупной ссоре с отцом.
— Как жить под одной крышей с человеком, чуждым мне по взглядам и духу? — ломающимся голосом спросил он.
Присели на подоконник.
— Горячку не пори, в амбицию не вламывайся, — увещевал Пасынков. — Как говаривал Цицерон, не человек виноват, а эпоха. И хлопаньем дверью ты не докажешь, что поход Игоря — дальний героический рейд, а не мизерный пограничный набег… Вот вденем ногу в стремя — и айда в степь, в экспедицию. Нужны точные данные! Знаешь, как хлещет полынь по ногам, качается горизонт? Я-то уже раз перемерял эти степи с конармейцами. Эх… Не журись, казак, до рубки дело еще дойдет!
Предстоящее наступление без труда угадывалось по многим красноречивым признакам. И не особо наметанный глаз в блеклом свете луны различал на обочинах дороги не затоптанные еще рубчатые широкие следы, отдающие керосином, — это доказывало, что вперед прошла броня. Под маскировочными сетями просматривались толстые, как бревна, стволы мощных пушек. На ходу обдавая гарью полевые кухни длинных, позвякивающих котелками пехотных серых колонн; эскадрон все еще обгонял их по мере приближения к передовой.
В балках глухо ворчали моторы.
Из всех примет складывалась картина, поднимающая дух Андриана на высоту дела крупного и славного, дела государственной важности. Теперь Пересветов уже не просто прикасался к истории через страницы «Слова», а сам — он успел утвердиться в этой мысли — творил новую русскую летопись.
Андриан успел пробежать глазами дивизионку, напечатанную на желтой рыхлой бумаге в половину обычного газетного листа. Его поразила заметка, начинавшаяся словами: «Красноармеец, помни: ты сражаешься в тех местах, где восемь веков назад русские воины под командованием князя Игоря показали высокий пример воинской доблести и отваги. Будь достоин славы своих далеких предков…»
Далее со ссылкой на центральную печать сообщалось, что «Слово о полку Игореве» будет переиздано массовым тиражом для раздачи бойцам действующей армии.
Пересветов тут же вспомнил Пасынкова и его рассказ о своем пути в историческую науку: в гражданскую, в голодные и отчаянные годы, Москва издала «Слово». Пасынкову попался потрепанный экземпляр случайно, и какой-то десяток замусоленных страниц перевернул всю его жизнь…
С Пасынковым, как и с отцом, Андриан связи не имел все десять военных месяцев. Прервав экспедиционную работу, доцент пошел воевать, его студенческий отряд рассыпался еще на призывном пункте.
Отцу Пересветов написал пять писем. Военные треугольники не вернулись, но и ответа полевая почта не принесла. Где мог быть отец? Эвакуирован и спокойно читает лекции в Казани или Куйбышеве, а то и в Свердловске? Или сидит под грозным московским небом, подпертым световыми столбами? На фронте? Маловероятно — ему за пятьдесят, больное сердце… Серьезная размолвка с отцом, измельчившим фигуру Игоря и весь его поход, воспринималась Андрианом сейчас иначе, чем год назад: в свою правоту он верил еще больше, но личной неприязни уже не испытывал. «Ну, заблуждается, но это не диковина, — думал Андриан, — отец остается отцом».
Вычистив карабин и получив благословение на «отдых лежа», Андриан пошел в посадки, где на полевой коновязи стояли лошади. Машка теплыми губами ткнулась в карман, учуяв хлеб. Она была возбуждена — байки о том, что кони чуют предстоящий бой, подтверждались. Огладив кобылу, Андриан отдал ей хлеб, ушел во взвод и лег на попону.
У Пересветова остался под сердцем ледок. Все же первый настоящий крупный бой. Опасался как-то ненароком сплоховать, подвести взвод. Он, прежде чем заснуть, долго перебрасывал в памяти страницы последних походных дней — по службе все было достойно. Но одна страничка своей яркостью заслоняла маршевые будни, сияла в памяти… Тогда в разъезде достигли они хуторка, утонувшего в степном мареве — хатки беленькие, как кусочки брошенного в зелень рафинада; лохматые камышовые крыши нахлобучены папахами на подведенные синькой окна. Вертелись под ногами куры, собаки и свиньи.
На стук копыт явились тотчас босые ребятишки, десяток разновозрастных казачек и старый- престарый дед.
Увидев звезды на фуражках, мальчишки успокоились, восхищенно рассматривали стройных подтянутых верховых лошадей, оружие, шпоры, предлагали передохнуть, попить студеной водицы.
Пожилая казачка спрашивала кавалеристов:
— Сынки, устоите, либо под немца будете нас отдавать? Вон, государством вам все дадено — и сабли и ружья. Неужто не остановить его? Когда кончите отступать?
Хмурились солдаты, отворачивались, прятали глаза.
Сипло и немощно кричал дед со слезящимися глазами, в засаленной до черных залысин казачьей фуражке:
— Цыц! Дура баба, разве рядовой могет про то знать? Военная ведь тайна! Казачки, кони у вас добрые, а что же пик-то нету? Как же воевать?
Халдеев неохотно сказал деду:
— Сейчас, дед, самолеты воюют, танки. А пика у нас одна на эскадрон. Флажок треугольный на ней.
— Эх, казачок, люди воюют, а не танки. Мы, бывало, в турецкую-то войну, как пойдем наметом, да в пики… Мне бы скинуть время, лет полста, тогда-то я был лихой…
Стояла рядом красивая казачка — гордо посаженная на высокой и сильной шее голова, гладкие и блестящие черные волосы, кожа смугловатая, губы идеальной формы, будто из красного граната вырезанные искусным скульптором. Во внешности ее, да и, наверное, в характере, не было досадных мелочей, Андриан опешил, будто в жухлом подзаборном бурьяне увидел редкостной красоты цветок: он стоит один, покачиваясь, — и манит, и дразнит…
Отнякин, на что тюфяк, едва увидел молодку, рот разверз и чуть из седла не выпал — как ехал, так и поворачивался всем корпусом, будто подсолнух за красным светилом. А молодка вдруг обожгла глаза Пересветова своим взглядом. И негаданное случилось в тот же миг.
— Казачок, — полным, чуть сорванным на вольном воздухе голосом позвала степная красавица, — казачок, заезжай-ка молочка попить.
Зубоскал Отнякин с завистью закричал:
— Нет ли воды попить, а то так есть хочется, что переночевать негде!
Пересветов до этого дел сердечных почти не имел — так уж складывалась его жизнь и отношения с прекрасным полом, да и решительности не хватало. А сейчас повернул коня, словно к себе домой.
Было вареное кислое молоко с коричневой хрустящей корочкой, холодное и густое, а потом твердые, точеные губы, а еще потом — звезды в глазах, и больше ничего.
В белом тумане цветущих вишен уплывал хуторок… «Чем взял — уму непостижимо, — вздыхал Халдеев, — ни кожи, ни рожи…»
До этого хутора Пересветов вспоминал на походе чаще всего умершую давно мать, Москву, Арбат, книги на зеленой лужайке профессорского стола в уютном световом конусе, и в книгах — загадочную историю загадочного народа, который должен был давно исчезнуть, раствориться в других народах, просто пропасть, сгинуть. Однако не пропал и не сгинул, и не зря скрипели перьями по телячьей коже старцы в монастырских узких кельях. И не зря, видать, сказители передавали из поколения в поколение песни и былины о героях и подвигах.
После хутора, после глаз женщин и деда, старого воина, и после точеных губ, и молока, и звезд Пересветов считал лично себя обязанным не пустить немцев в этот хутор. Убить хотя бы одного фашиста, а потом будь, что будет, долг уже погашен, — так рассуждал бывший студент, а ныне защитник Родины, боец-кавалерист Пересветов. Он подсчитал, что если каждый наш воин убьет хотя бы по одному вражескому солдату, останется только войти в Берлин. Подсчет наивный, но что возьмешь со вчерашнего историка- первокурсника, чувствительного, распаленного собственным воображением и известной всему миру статьей «Убей его», вызывавшей желание мстить. И в генштабе иной раз самые зубры просчитываются.