Как-то в кругу донских писателей Шолохов рассказывал: как их (его, А. Фадеева, А. Толстого) начальник политуправления армии Щербаков на фронт отправлял:
«Первым пришли к нему в кабинет Саша Фадеев и я. У Щербакова большой стол, мы сели в глубокие кресла впереди стола. Саша Фадеев, подперев рукой щёку, хмельно бормотал: „Маму надо любить… маму надо любить…“.
Вдруг с треском открывается дверь, на пороге появляется Алёша… В развевающемся макинтоше, с непокрытой головой. Глаза у него возбуждённо блестят.
— Братцы! — радостно кричит он, — какую я сейчас бабу видел! Грудью кирпичи можно ломать!
Саша же, не поднимая головы, всё продолжает бормотать: „Маму надо любить… маму надо любить…“
Щербаков, ошалело посмотрел на нас и… отпустил. До времени».
В своих отношениях со Сталиным Мих. Ал. держал себя независимо. Был такой случай, что Иосиф Виссарионович назначил ему свидание, а он за час до этого сел на поезд и уехал к себе в Вёшки, не пожелав встречаться.
В ночь с 20 на 21 февраля 84 г. Шолохов в 1.30 позвал жену:
— Маня…
Она подошла. Он сказал:
— Прости, что разбудил. Через 10 минут я умру.
Так и произошло. Он умер от рака гортани. Когда его клали в гроб, он походил на ребёнка. В нём осталось 45 кг. Похоронить себя он приказал во дворе возле их дома[3] .
За довольно длинную литературную жизнь я встречался со многими коллегами. С кем-то становился поближе, кто-то проходил «по касательной».
Ленинградец Михаил Слонимский мне пришёлся по душе своей интеллигентностью, правдивостью. Я бывал у него в доме № 97 на Мойке, переписывался. В 1954 году на Втором съезде писателей СССР (где я был делегатом) Мих. Слонимский познакомил меня со своим другом ещё по «Серапионовым братьям» — Константином Паустовским. Тот сидел в буфете Колонного зала и пил кефир. Внешне походил на неприметного счетовода.
Вообще странные вещи происходили во время этого съезда: если в зале выступал неинтересный оратор, коридоры заполнялись сотнями братьев-писателей. Но стоило услышать объявление, что сейчас выступит Валентин Овечкин, или Илья Эренбург, или Фёдор Гладков, как все из коридоров возвращались в зал. Гардеробщица недоумённо сказала мне:
— Никак не пойму, когда у них перерыв, а когда нет.
Был очередной «отток» из зала: выступал товарищ из Казахстана и все усилия свои сводил к тому, чтобы назвать имена всех товарищей по организации — не дай бог кого-то не упомянет. К концу заседания, как говорили в кулуарах, «те, кого упомянули, уж давным-давно уснули (дома), а кого не поминали — всё ещё томились в зале».
Так вот, был такой очередной отток. Мих. Слонимский подвёл меня в буфете к столику, за которым сидел Паустовский, и представил: «Это мой друг», а сам ушёл. Паустовский предложил мне сесть рядом с ним. Через пять минут мне было ясно, почему Константин Георгиевич никакой не лауреат: он говорил то, что думал, не заботясь о последствиях для себя. Паустовскому оказалось достаточно узнать, что я друг его друга, чтобы он тут же сообщил мне:
— Ненавижу софроновщину как явление. Как серятину, тянущую в литературу серятину.
В это время к Паустовскому подошла Вера Инбер и подарила ему свою только что вышедшую книгу «Как я была маленькая». Успел прочитать её автограф:
«К. Г. Паустовскому — прозаику, но поэту».
А Паустовский начал рассказывать мне:
«Когда строили Волго-Донской канал, я по командировке газеты „Правда“ приехал в ваши края… С жильём там было в те времена очень плохо. Но всё же „директор гостиницы“ — некоего сарая, раскрыв перед собой амбарную книгу, неторопливо записал: „Паустовский Константин Георгиевич, лауреат Сталинской премии“. А я ему говорю: я не лауреат… Тогда „директор“ сердито зачеркнул всю строчку: „Что ж вы об этом раньше не сказали? Нелауреатам местов нет“».
В кулуарах съезда временами страсти бушевали и накалялись. На стене вывесили газету «Взирая на лица». Стоило только выступить не очень удачно Мих. Шолохову, как в стенгазете появилась карикатура: огромные, как небоскрёбы, тома «Тихого Дона», а рядом на крохотной трибуне Михаил Александрович. Сторонники Шолохова, став спиной к стенгазете и переплетя руки в локтях, никого не подпускали к карикатуре, а затем сняли её. Резким оппонентом Шолохова выступил тогда Гладков и участники съезда говорили, что он сначала шёл шолоховато, а потом гладково.
(Пишу в больнице — лёжа).
Хочу рассказать несколько подробнее о моём литературном крёстном отце Иване Дмитриевиче Василенко — чудесном детском писателе, книги которого вышли в 30 странах. Я уже писал статью о нём, это дополнение. Приехал Иван Дмитриевич в 1945 году в Новочеркасское суворовское военное училище (НСВУ) написать книгу очерков о суворовцах. Поселили его в бывшем кабинете начальника училища, и в углу дивана гость выглядел затерянно. У Ивана Дмитриевича очень, очень высокий лоб, вьющиеся волосы, тихий голос. Позже выяснилось, что Василенко знал по Таганрогу моего отца — Василия Ивановича, корректора. Это был литературно одарённый человек. Выслушав как-то мой рассказ «Элегия Рахманинова», Иван Дмитриевич сказал:
— Если бы я был редактором любого журнала, я бы его напечатал.
Отзыв этот был для меня драгоценен. Я дал Ивану Дмитриевичу дневники — записи Суворовских дней. Прочитав их, Иван Дмитриевич сказал:
— Вам, кто варится в этом котле, надо написать большую повесть, я же ограничусь книжечкой очерков.
Мы с ним очень подружились. Однажды он рассказал мне, как в (нрзб.) влюбился в девушку (точёная фигурка, нежный облик и голосок). Но вот несколько дней её не было на работе. Он узнал её адрес и пошёл навестить её. Она лежала в жару, была укрыта немецкой шинелью. Эта шинель показалась ему столь ненавистной (недавно он получил извещение о гибели сына на фронте), что больше он уже никогда не встречался с девушкой.
— А знаете, как я написал рассказ «Солнечные часы»? Пошёл после спектакля провожать артистку Н. Распустил фазаний хвост, говорю: «Назовите любую тему, и наутро я принесу вам рассказ». Мы в это время подошли к каменной лестнице, спускающейся к морю.
— «Ну вот, — тоном шаловливой восхитительницы сказала актриса, — напишите об этих солнечных часах». Утром я принёс рассказ. Однажды мы с Иваном Дмитриевичем повстречались в Москве у Пушкинского сквера.
— У вас сейчас время есть? — спросил он у меня.
— Есть.
— Я хочу ввести вас в дом своих друзей Фраерманов.
У меня даже дух захватило от радости: «Боже мой, автор чудесной книги „Дикая собака Динго“ Рувим Фраерман… живой классик».
— Пойдёмте.
Иван Дмитриевич тоже любил «Собаку», но главная его любовь была редактор Фраерман — жена Рувима.
— Я привёз ей на днях свою новую повесть «Солнце всходит на востоке». Думал — шедевр. А она сказала — неудача, и доказала почему. Человек безудержного вкуса, самых точных оценок. Если вам это понадобится — смело приносите рукопись сюда.