нервный шок для обеих сторон.
— Как на пробу?
— А как тебя. Возьмут ребенка на пробу, и если он им не придется по вкусу, назад отдадут. Мама сказала, какая нелепость, иначе она бы и меня могла через неделю отдать, но некуда.
Он уже снова хохочет, так я и знала. Ничего не понимает, а смеется. А мне больно, больно от его дурацкого смеха, все у меня болит, мне так плохо, так плохо, если бы я могла улететь, но приходится ходить по земле, и очень даже медленно, быстрее никак не получается.
— Послушай, Киса, ты меня неправильно поняла, слышишь?
Я не хочу, чтобы он шел за мной, смотрел на меня, не хочу, чтоб со мной говорил, ни с кем не хочу говорить и никого не хочу видеть, мне надо уйти, уйти от всего этого подальше.
Господи! Очки! Целы, какое счастье!
— Ну и дура ты, Киса. Встань, ты что, встать не можешь? У тебя кровь течет, ты вся в земле, пошли, я отведу тебя в поликлинику, надо сделать противостолбнячный укол.
— О себе беспокойся!
Остаться бы здесь лежать и не вставать никогда больше, я лежала бы тут, как камень, и на меня капала бы вода, а потом снег, а потом снова дождь, и выросла бы надо мной трава и цветы, и ничего бы мне не было нужно, только бы лежать и чтоб никто меня не видел.
Но все равно от этого никуда не денешься, я знаю, теперь я это точно знаю. Я случайно слышала, как она разговаривала с одной тетей, но тогда я была еще глупая и ничего не понимала, и учительнице она сказала, что меня взяли из детского дома. Скрыла, что я ее дочь, ведь я ей родная, а она это скрыла, своего собственного ребенка взяла на пробу.
Встаю, надо встать, камешки врезались мне в ладонь, локоть болит, колено жжет, на брюках дырка. Но мне плевать.
— И вид же у тебя.
— Ну так иди к Йоузовой.
Теперь он обиделся. Точно. Ну и пусть. Обойдусь. Они у меня тоже на пробу. Все.
Иду, прихрамывая, и высасываю кровь из ладони.
Интересно, идет ли за мной Блошка? Но я не оглянусь, ни за что не оглянусь.
Она шьет мне пальто. Перешивает. Бабушка откопала в шкафу охотничью куртку столетней давности. Серую, в черную клетку. Местами ворс сохранился, местами истерся.
— Это шотландка, — сказала бабушка, — чистая шерсть.
— Будет у тебя красивое и теплое пальто на зиму, — сказала мама.
Я ничего не сказала. Что ж, если я все еще не умею возражать.
Сижу у окна за складным столиком. Нам задали написать, как мы ждем рождество. Я бы хотела написать, что рождества вовсе не жду. Не радуюсь, потому что с нами все праздники будет Удав, он будет смотреть мне в тарелку и говорить слова, которых я не понимаю. Не радуюсь, потому что у меня нет денег и я никому ничего не могу подарить. Даже поздравление не могу послать. Даже печенье не могу испечь, а попробовать мне дали только одно, подгоревшее. На балконе лежит заяц, у него на мордочке кровь, но мне нельзя его погладить. И с Катержинкой нельзя поиграть, говорят, я на нее плохо влияю.
Что Марек ее обижает и дразнит, это никого не волнует, он нарочно отбирает у нее игрушки, чтобы она плакала, но они не считают, что он на нее плохо влияет.
Дети получили к рождеству настенный ковер: на нем звери лезут в ковчег, звери нашиты из разных цветных лоскутков, очень красиво, тигры, например, из полосатой материи, косуля в крапинку, жираф в клеточку, настоящая картина. Но только я не смогла все рассмотреть, мама сказала: отойди подальше, он стоит четыре тысячи триста.
Четыре с лишним, ужаснулась бабушка, по-моему, на детей это жалко. Но мама ее оборвала — на детей, мол, ничего не жаль, они с малых лет должны жить в красивой обстановке, чтобы из них выросли гармоничные личности.
Из меня гармоничная личность не вырастет, потому что для меня им всего жалко, и я живу между кухонными шкафчиками и газовой плитой, то мне в голову дует от окна, то будит холодильник, ворчит прямо в ухо. Вот хорошо, если Катержинка об этот ковер будет вытирать ручки своей куклы. Или свои, измазанные джемом и медом. Так еще лучше.
Из спальни слышен звук швейной машинки, а в детской визжит Катержинка, Марек смеется, наверное, играет с ней в лошадки или качает на качелях, качели и кольца висят в дверях, но я, говорят, слишком тяжелая.
— Гедвика, иди примерь. Надеваю на себя это старье.
— Стой прямо. Становлюсь прямо.
— Убери еще немного, — советует бабушка, — висит как на вешалке.
Мама сердится. В губах ежиком торчат булавки. Если бы она меня сейчас поцеловала, пошла бы кровь.
Но она меня не поцелует, можно не беспокоиться. И не обнимет.
Она холодная и далекая. Я уже не зову ее Звездочкой, называю Полярной звездой.
— Что ты морщишься? Я тебя уколола?
— Нет.
Поворачиваюсь по ее указанию кругом. Потом снова стою. И снова поворачиваюсь. Хоть бы скорее.
— Что ты такая замученная. Что с тобой?
— Ничего.
Мама вздохнула. Стащила с меня пальто. Уходит. Пусть уходит, ничего я у нее не прошу.
Из спальни слышно каждое слово:
— У тебя на нее аллергия, Вера. Но ведь это такая тихая де вочка.
— Почему же ты не оставила ее у себя?
— Я? Ну знаешь!
— Я бы тебе платила. И ты могла бы еще получать пособие в Национальном комитете.
— Требовать алименты, значит? А вы для этого слишком чистые, да? Сама заварила, сама и расхлебывай. Тогда достаточно было открыть окно, она и весила-то всего килограмм, а теперь ее уже не спровадишь со света.
Что скажет, что скажет мама? Что скажет мамочка?
Что она скажет на это?
Ведь должна же она ответить бабке?
Молчит.
Она, значит, молчит. Моя мама молчит.
Она молчала и тогда, когда у меня был жар и бабка впервые ске зала это, а я не поняла. Тогда она сказала это тоже совершенно спокойно, как будто я муха или муравей и меня можно было растоптать и идти дальше.
Достаточно было открыть окно.
Окно.
Открыть окно, и меня бы не было.
— Вера, девочка тебя любит.
— Но она ведь круглая дура. Это сказала мама. Моя мама.
И она права. Я была дура, что ее любила. За что? За то, что она красивая? Так ведь она ходит к косметичкам. Что добрая? Смотря к кому.
Теперь я ее больше не люблю, ни ее, ни бабку, они ничуть не лучше, чем Удав, но тот хотя бы чужой.
Достаточно было открыть окно, чтобы я умерла. Пусть откроют даже все окна во всей квартире, но я им такого удовольствия не доставлю, назло им не умру, назло.
Удивительно, пока я маму любила, мне было грустно, а теперь вдруг стало весело и легко. Так легко, как будто я сняла туфли, которые жмут.