янтарным проблеском глаза и как бы насмешливый очерк губ придавали ему неуловимое изящество. Говорил он быстро, любезно, не очень дожидаясь ответа.
– Первое дело снабдить вас бумагой. Мелентьев!
Подбежал адъютант.
– Заготовь мне на подпись приказ: «Сим удостоверяется, что поручик…» Берестов ваша фамилия? «… поручик Берестов назначается офицером по особым поручениям при командующем». Пусть так и значится – «по особым поручениям», чем непонятней, тем у нас важнее. Делай, Мелентьев. Да скажи Музыченке, чтоб красивей писал, не то его в полк определю за каракули.
– А к вам у меня просьба, – сказал Тучков. – Адъютантством я вас не хочу занимать, этого у меня достаточно. Но вот я слышал, вы хорошо рисуете? Любите, говорят, на натуре делать наброски. Так у меня мечта есть давно—собрать живые картинки боя, чтоб прямо на поле они рисовались. Лихое дело, опасное. Художников под картечь не затащить, а нам, воякам, в бою не до этого. Послушайте, вы боевой офицер, пуль не боитесь, вам и грифель в руки. Саблей махать дело не хитрое, а вот среди свалки суметь до художества вознестись… Это ведь для самой истории. Ну как, согласны? – И, не дожидаясь ответа, сказал: – Грифели и бумагу вам тотчас найду. Возьмите солдата, коли нужно в помощь. А теперь, господа, извините, у нас передислокация. Обедать, если желаете, приезжайте в Ревельский полк, я там через два часа буду.
Скоро мы уже ехали к Семеновской. Полки третьего корпуса в это время поднимались для перемещения вправо.
Это было то непонятное движение, о причине которого только через год, да и то случайно, узнал Кутузов. Дело в том, что за полчаса до нашего приезда к Тучкову здесь побывал начальник главного штаба генерал Беннигсен. Он приехал с адъютантом и нашел, что на левом фланге слишком большой разрыв между флешами и третьим корпусом.
По странному стечению обстоятельств Беннигсен не знал, что Кутузов поставил здесь третий корпус не случайно, а под прикрытие холма, чтобы сбоку ударить по французам, которые хлынут как раз в коридор между флешами и третьим корпусом.
Поспорив с Тучковым-старшим, который тоже не знал, что его корпус стоит в засаде, Беннигсен заставил передвинуть все двенадцать полков на открытое место по склону холма.
Французы быстро заметили новую группу войск, и Наполеон внес поправки в диспозицию, подкрепив Понятовского корпусами Даву и Нея…
Мы ехали через розоватый березовый лес, освещенный вечерним солнцем. Вдруг я подумал, что могу вмешаться в события. Могу, как бы ненароком, сказать все Листову. Он поедет в штаб и прояснит неразбериху. Еще не поздно остановить движение корпуса, еще не поздно оставить его в засаде, и, может быть, тогда завтра все повернется иначе. Польский корпус, который стоит сейчас гораздо правее, чем будет стоять завтра, кинется в атаку на флеши. Тучков ударит ему во фланг, опрокинет. Под удар попадут Ней и Даву, весь правый фланг французов окажется в трудном положении. Что тогда?..
У меня дух захватило. Наполеон опрокинут, французы бегут, Москва в безопасности. А дальше, что дальше? Куда повернет история?
Но если вовсе не так? Все говорят про слабость левого фланга. Допустим, Тучков останется в засаде. Значит, крыло кончается на Семеновских флешах, а против него сразу три корпуса отборных французских войск. Они навалятся, наши не выдержат, а Тучков опоздает с фланговым ударом. Например, ему помешает березовый лес и овраг. Что же тогда? Сражение проиграно?..
У меня даже лоб вспотел. Искушение вмешаться в историю грозило стать палкой о двух концах. А кроме того, неужели вот так, одним махом, можно перевернуть все вверх ногами? Ведь за иным исходом битвы неминуемо последует иной ход войны, иное развитие жизни, все иное… Нет, невозможно! Да и позволит ли сделать это сама история? Мучительное чувство. Сознание своего могущества и беспомощности одновременно. А больше всего понимание, что ты отвечаешь за многое. Быть может, за все?..
Армия готовилась к бою. Вокруг ружейных козел сидели солдаты, они чистили мелом штыки, белили портупеи и перевязи. Кто переодевался в чистую рубаху, кто зашивал ниткой прореху, кто менял кремень в ружейном замке.
Кавалеристы скребли и мыли лошадей, кормили их досыта, точили палаши, сабли, заряжали карабины и пистолеты. Артиллеристы доводили до жаркого блеска орудийные дула, смазывали дегтем винты и колеса.
Повара варили кашу в огромных котлах, из бочек наливали в кастрюли вино, добавляли перцу и грели на кострах.
В больших палатках лекаря раскладывали бинты, корпию и компрессы, стальные ножи, пилки и щипцы, готовили уксус и спирт. Рядами стояли пустые телеги для раненых.
Почти все войска заняли свои места, но некоторые батальоны еще передвигались. Ополченцы насыпали последние брустверы, сколачивали мосты и заравнивали канавы. Стук работы уже затихал.
Вечер красным огнем заката обнял Бородино.
– Кровушка наша на небо просится, – сказал кто-то.
Листов приводил в порядок оружие. Я тоже достал свои пистолеты. Листов стал их вертеть.
– Хорошие у вас пистолеты, арабские.
– Ваши хуже?
– Мои заводские. А ваши искусного мастера, вот его клеймо. В Европе таких уже не много делают. Хуже всего французские, часто дают осечки. Тульские наши добрее, да и бьют дальше.
После ужина я завернулся в шинель и лег на солому. Листов устроился рядом. Воздух похолодел, запахи стали острее. Веяло скошенной травой, полем, а с неба чем-то кристально чистым, как бы началом всех запахов.
Низкие облака закрывали часть небосвода, и костры доставали их своим красноватым огнем. Даже отблески там колыхались. Зато в проемах чернота стояла особенно ярко, и пронзительные уколы звезд горели с болезненной силой.
У соседнего костра тихо говорили солдаты:
– Слышь, Анисим, а чего такое звезды, как соображаешь?
– Звезды?.. То окошки небесные, смотрят оттедова к нам.
– Кто смотрит?
– Мобудь, ангелы али еще какие созданья.
– А я так разумею, что это разбилось чего наверху, осколочки серебряные летают.
– Да чего разбилось, голова? Нешто горшки там глиняные?
– А ты кометю зимой видал?
– Как же, видал. Важная штука.
– Видал, какой ейный хвост? Это метла небесная, летит, подметает. Чего же ей тогда подметать, как не осколочки?
– Осколочки! Эх, голова. Да рази горшки там глиняные? Небо, она стучи по ней топором, не бьется, потому – всегдашняя вещь!
Помолчали.
– Бабье лето кончается, братцы.
– Завтра овес косить, Наталья-овсяница…
– А тут овес хороший. Кабы не стоптали, добрый тут овес.
– Слышь, Анисим, а все ж ты про звезды скажи. Чего они душу терзают? Влекут куда-то, чегой-то шепчут?
– Эх, голова! Кабы я знал… Говорю, то глазы небесные.
– Страсть как горят – насквозь прожигают.
– Жалеют тебя, дурачка. Небось завтра без головы останешься. С женкой-то попрощался?
– Как, тоись? Я пять годов дома не был.
– Ну, про себя? Про себя-то сказал ей, прости-прощай, женка, ясная голубушка. Больше не свидимся, живи-поживай, мужа помни.
– А… Это поспею. Как душа отлетать станет, так и скажу.
– Да… – вздохнул кто-то. – Баба вроде и никудышная вещь, а прямо в сердце стоить, куды от ей