Зыбким плеском надвигается снизу глухо ворчащая волна:
— Довольно…
И похоже, что нет интереса выслушивать волнующую «Часового» и юного оратора тему о России и о всем, что тесно сплетается с мыслью об ее воскрешении…
— Довольно… — гудят равнодушные, пренебрежительные голоса.
— На ваших концах казачьих штыков не несите царской короны! — выкрикивает оратор в заключение и, ткнув кулаком в воздух, покидает трибуну…
Грузный возглас провожает его добродушно ироническим напутствием:
— Сядь, парнище, не расстраивайся.
И чувствуется во всей интонации этих слов черноземного человека усталое, непобедимое равнодушие и к судьбе царской короны, и к участи России, с трепетной надеждой вперившей в него взоры. И как ни страстно хочется уловить хоть одну нотку любовного, сострадательного внимания к ней, — нет, не слыхать…
— Весь интерес зависит жизни нашей сейчас в одном: как вон энти флажки передвигаются…
Говорит другой фронтовик, бравый атаманец, говорит и пальцем тычет в направлении десятиверстки, на которой флажками обозначена линия боевых действий на грани Донской земли.
— Я коснуся одному, господа члены: так как мы на той поприще стоим, чтобы свово не отдать, а чужого нам не надо. То надо до того добиться, чтобы эти флажки назад не передвигались, но и в даль далеко дюже не пущались… Россия? Конечно, держава была порядочная, а ныне произошла в низость, ну и пущай… у нас своих делов не мало, собственных… Нам политикой некогда заниматься и там, на позиции, в прессу мы мало заглядаем. Приказ — вот и вся пресса. Там, господа члены, про царя некогда думать… Наш царь — Дон!.. Этот есть тот хозяин, за которым мы пошли… Кто пропитан казачеством, тот своего не должен отдать дурно… А насчет России повременить… Пущай круг идет к той намеченной цели, чтобы спасти родной край… пригребай к своему берегу… больше ничего не имею, господа…
С непроницаемым безмолвием слушает и эту речь Круг. Пропускает ли мимо ушей он беспорядочно- торопливые фразы, сочувствует ли им, принимает ли или отвергает, — Бог ведает… Молчит. И если заговорит, то о своем, близком, о земле, о пожарном разорении, учиненном красными гостями, о военном снаряжении и о «всем полагаемом»… И конечно, все это понятно, естественно…
«Устали… обносились… измотались»…
Олень, стрелой пронзенный, еще бежит… Но долго ли?
А великая страдалица, Россия, родина-мать, вперила скорбный трепетный взор, ждет, надеется и верит… Ибо не верить не может, чтобы дивные сокровища души лучшего чада ее родимого — казачества — героизм, порыв к жертве, святое самоотверженье — были прожиты до последней пылинки на диком торжище красного угара и беснования углубленной революции…
В СФЕРЕ КОЛДОВСТВА И МУТИ[6]
(сент. 1918)
В часы раздумья над мутью, горькой и трагической, наполнившей мир, над кровавым безумием, окутавшим человечество, я часто мысленно переношусь в прошлое тихих, идиллических уголков, ныне втянутых маховым колесом истории в общий водоворот. В них я ищу зерно нынешних апокалиптических распрей, чтобы выяснить себе корни современного перерождения народа, — и ничего не нахожу, кроме игрушечной первобытной ясности и простоты взаимоотношений, проникнутых человечностью даже в темных явлениях междоусобий и национального антагонизма. Те же как будто люди, но душа, не тронутая процессом «расширения и углубления революции», была другая, подлинно человеческая душа…[7]
По связи со святками вспоминаю один судебный процесс, следы которого и сейчас можно найти в архиве В-ского станичного суда. Шел он в условиях самой широкой, никем и ничем не стесняемой гласности — даже публика порой принимала живейшее участие в разборе дела, вставляла более или менее веские замечания, вступала в словопрения с тяжущимися сторонами, давала судьям советы — в станичных судах это водится и доныне.
Процесс вместил в себе в одинаковой степени как элементы национальной распри, так и самую обыденную вражду на деловой почве. Крестьянин Лялин снял в аренду у станицы участок земли. На тот же участок имел виды казак Федор Дементьев. Но на торгах земля осталась за Лялиным, чем Дементьев и его сторонники были чрезвычайно возмущены: земля казачья, а пользуется ею пришлый люд, «наброд»… Чтобы донять чем-нибудь конкурента, казак Дементьев подал в станичный суд жалобу на жену своего соперника, крестьянку Дарью Лялину.
Сущность этой жалобы в реестре суда изображена так:
«Дело по обвинению казаком Федором Дементьевым крестьянки Дарьи Лялиной в угрозах причинить ему, его семейству и его скоту вред колдовством — насажать килы на теле».
Председательствовал Стахий Фролов, рыжий, борода клином, человек умственный, начитанный в церковном Писании и не дурак выпить, вмещавший в себя, несмотря на тощую комплекцию, огромное количество горячительных напитков без видимых последствий. Зато второй судья — Тимофей Толмачев — любитель мудреных слов, — ослабевал быстро и во время судоговорения громко икал. Но смотрел строго. Кудрявый, серебристый Федул Корнеевич, третий судья, человек добродушный и благожелательный, любил склонять к миру, но тут все-таки угрожающе держался по отношению к русским.
Жалоба Дементьева была длинная, обстоятельная и изобиловала кудрявыми, непонятными выражениями. Письмоводитель Ульян Дьяков, заросший бородой от самых глаз, с трудом преодолел бумагу, спотыкаясь, делая частые и томительно длинные паузы. Прочитал и
с значительным видом перевернул несколько страниц толстой книги с желтыми, захватанными листами, которая носила общее название «Законов», а в действительности была лишь десятым томом.
Председатель — Стахий Фролов — кашлянул, поправил судейский знак на груди и обратился к истцу:
— Говори словесно, Федор Семеныч, в чем состоит иск и как было дело.
Судья Толмачев икнул и добавил:
— Выясни косвенные этому делу факты…
Обвинитель Дементьев — плотный, чернобородый человек в сером военном пальто с погонами ефрейтора или «приказного», с медалью на груди, — вытер желтым платком потную шею и вежливо откашлялся в руку.
— Лялина Дарья об Рождестве, при всей публике, угрожала мне, моему семейству и скоту своим волшебством… — заговорил он дребезжащим, почтительным тенорком и показал большим пальцем назад, через плечо. Этот магический жест выдернул из пестрой толпы, не нашедшей места на двух скамьях у стен и стоявшей в положенном расстоянии от решетки, отделяющей судей от тяжущихся, пожилую женщину тощего, но боевого вида, одетую почти на городской манер, с шалью на плечах и в красных туфлях. Она подвинулась к решетке и стала рядом с обвинителем, который продолжал:
— Совершить, разумеется, что-нибудь вредное для здоровья… «Помни, — говорит, — обед да полдни!»
— Крупная сурьезность! — сказал судья Толмачев и покрутил головой.
— И действительно, так и вышло: после этих угроз случилось — у одной коровы и у одного быка из кожи вышли шишки…
Дементьев опрокинутой горстью обозначил внушительный размер шишек. Помолчал и добавил:
— Под названием килы… Потом у моей жены Марфы в то же время случилось… в заднем мочевом канале… запор…
— Подходит под итог законных статей! — одобрительно сказал судья Толмачев.
— А свидетели тому делу кто? — спросил председатель.
— За лекарем ходили, за Егор Иванычем Мордвинкиным, — он подтвердил. Человек опытный. Помог. Говорил, одним словом: все эти болезни от насмешек злых людей…