сестры принялись устраивать временное хозяйство.
Студенты мягко спрашивали:
— Пани, нельзя ли поленце-другое дровец?
Настоятельница трясла белым лопухом: ничего не понимаю, дескать. Студенты убежденно говорили друг другу, что врет старуха, все слышит, все понимает. И сумели разговориться с хорошенькой черноглазой послушницей, всюду сопровождавшей старуху.
— Не найдется ли у вас, пани, чего-нибудь вроде стола? может быть, скамейки две-три?
— Ни, панове, все сожгли русские жолнежи…
— Да мы уж не о дровах, мы — насчет мебели.
— И мебель сожгли… паркет… все… все…
— Ну, пани, зачем же это говорить? Паркет цел и невредим.
— Деревья в саду рубили, жгли… Какие елочки были… грабы… буки… Ах, всего не можно сказать! Что они сделали с уборными!.. Не можно сказать…
Но, когда новые постояльцы немножко обжились, монахини увидели, что жить с ними под одной крышей еще можно: солдаты не рубили елок в аллеях, дров навозили из лесу — и не только для потребностей отряда, но и монастырю дали. Сестры давали вина и лекарств для монастырских больных. Коридор вычистили, вымыли, привели в порядок уборные. Заплатили деньги за картофель, накупили за хорошие цены разных монастырских вязаний и ковров. Лед растаял. Из каких-то таинственных складов появилась недурная мебель, открыты были, кроме голых классов, другие комнаты — поменьше, поуютнее, с письменными столами и мягкими диванами…
Хорошо стало, тепло, ласково. Приютские ребятишки забегали на половину, занятую отрядом, за гостинцами. Молодые шаритки и девочки-ученицы заглядывали под разными предлогами в столовую, где собирались студенты-санитары и играли в шахматы, спорили, смеялись, пели. А когда в костеле шла служба и звуки органа залетали в классы и коридор, — во всем корпусе наступала странная, необычная тишина. Орган за каменными стенами звучал мягко, грустно и величаво. На окнах в холодном коридоре сидели сестры и студенты, молчали, слушали. Издалека доносился и падал в певучую речь органа глухой рокот канонады, загадочное, мутное эхо вражды человеческой. И чуть слышно отвечали ему тоненькие детские голоса, робким хором исполнявшие под аккомпанемент органа заученное песнопение…
Сжималось сердце болью невыразимой, немой печали…
Толстый доктор, колыхаясь в санитарке, сказал, вздыхая:
— Эх-хе-хе… вот и еще один этап пройден… Много ли остается их намою долю в книге судеб?
Картер, совсем еще зеленый юноша, безусый, жидкий, высунулся из санитарки, чтобы поглядеть на монастырь. Помолчал и тоже вздохнул.
— А хороша была стоянка.
— Гм… да… — проговорил толстый доктор, закуривая папиросу, — эта… черноглазенькая… она не дурна…
— Нет, я не потому, — возразил Картер, слегка смущаясь, — оригинально: монастырь, старая культура, веяние чего-то такого… не будничного… и все такое…
— Опять меня закачает, — мрачно проворчал толстый доктор — лучше бы на фуру сел… Прошлый раз, из Ольховцов поехали… как раз пообедал… Ну и тянуло! Не только обед, а все, что когда-либо ел, все вывернуло наружу…
Картеру хотелось поговорить о монастыре, о холодном, сумрачном, гулком костеле, о таинственных тенях старой жизни, скрытых в старых стенах. Но поглядел на пухлое, угнетенное лицо доктора и ничего не сказал. Нет, то — другой мир, чуждый насмешливому позитивизму: сумрачные своды, дубовые парты, безмолвные, замкнутые монахини в белых лопухах, фантастические беззвучные уродцы, карлики, горбуны по темным углам, одинаковые детишки, попарно, топоча ножонками, всыпавшиеся в холодную пустоту храма, с одинаково сложенными ладошками перед животами, с одинаково опущенными головками… И орган — медлительный и полнозвучный, наливавший сумрачную высь костела волнами торжественной музыки… Другой мир…
И вот он — позади.
— До видзенья, пан доктор… — звучит еще в ушах певучий голосок черноглазой шаритки.
Чуть-чуть грустно. Словно остался какой-то милый кусочек своей жизни в тихой обители. Жаль настороженных, запуганных монахинь, выбитых из колеи маховиком взбудораженной жизни, разоренных, голодающих. Кто-то придет к ним завтра, какие новые жолнеры принесут с собой шуму, грязи, незаметных, но больных обид?
— До видзенья, пани, до видзенья… Жаль мне вас…
Грустно, но легко… Тянет вперед, ближе к гулу канонады. Радостно волнует новое — места, люди, обстановка, — все где-то уж виденное, но каждый раз — новое…
Ушла из глаз площадь с блестящими лужами, глянцево-черная, изборожденная тысячами солдатских ног. Остались позади окраинные домики городка. Сутулые евреи с вытянутыми шеями и ищущим взглядом в последний раз сдернули картузы перед санитаркой с докторами. Пошли по бокам черные, зеленые, буланые поля с редкими пятнами снега. Глянцевое шоссе, прямое и широкое, рассекло холмистую пашню пополам, впереди нырнуло в лощину, кремовой лентой всползло на гору и спряталось в синем перелеске.
И словно с ярмарки, необрывающейся цепью тянулись навстречу, по левой стороне дороги, пешеходы в шинелях, подобранных до пояса, всадники в зеленых брезентовых плащах, волосатые мужики в белых овчинных кожухах около убогих тележек, военные фуры, двуколки — все забрызганное глянцевой шоколадной грязью, мокрое и веселое под ясным небом, на солнышке.
Озабоченно проскакал, брызгая грязью, Берг. Сперва от головы к хвосту обоза, потом от хвоста к голове. Явно — не было надобности в этом беспокойстве: обоз шел в порядке, дорога известна, опасностей не предвиделось. Но Бергу нравилось быть сейчас деловитым и озабоченным. Фуражка мятого фасона, обычно сбитая набекрень, как у настоящего какого-нибудь забулдыги-кавалериста, теперь сидит на голове серьезнее и глубже. В лице — напряженное внимание и строгость: «у меня не балуйся!». Толстый доктор подмигивает ему, словно хочет сказать: «брось, никого не обманешь!» Берг отвечает холодным взглядом и исчезает с деловым видом — опять к хвосту.
— Горкин-то… Горкин-то… — весело фыркает толстый доктор: — настоящий полководец.
Когда Берг снова равняется с санитаркой, доктор кричит ему:
— Ваше благородие! господин начальник группы!
— Ну что, господин Недоразумение?
Бергу хочется показать, что в данный момент он не расположен к фамильярности и шуткам: он — при исполнении обязанностей, не следует этого забывать. Доктор Недоразумение не хочет этого знать. Он — циник, шутник, резонер и обжора. Не дурак выпить. Хорошо делает лимонную настойку из спирта и, кажется, именно поэтому преувеличенного мнения о себе, о своих познаниях и своей роли в отряде.
В Криводубах обед будет? — спрашивает Недоразумение, хотя и знает, что будет.
— Уже? кушать захотел?
Шипя шоколадною грязью, жужжа, брызгаясь, пронесся автомобиль. Берг проводил его завистливым взглядом: в сущности, мог бы и он, Берг, начальник группы Б, кататься на такой же машине с такой же продуктивностью, как этот штабной господин или из Красного Креста. Но… нет справедливости на свете…
— А там… приподняв… за-на-вес-ку… — запел он голосом, похожим на звук отсыревшего бубна, оглядываясь озабоченным взглядом на холмистые поля, согретые солнцем.
Доктор Картер, любитель пения и человек тоже безголосый, тотчас же взмахнул в воздухе рукою, дирижируя, и подхватил:
— Лишь пара… го-лу-у-бень-ких… глаз…
Пели громко, усердно, не смущаясь тем, что выходило немножко дико и нестройно, что, козыряя, улыбались забрызганные казаки, пробегавшие мимо рысью, на поджарых лошадках с подвязанными в узел хвостами, — что весело скалила зубы куча краснощеких девчат на телеге человека в белом кожухе. Было беспричинно весело, ясно, легко…
Конец декабря, но тепло, солнечно… Земля, как весной, дымится, поля влажно-черны, ярко-зелены редкие озими. Вдали, по горизонту, лиловеют рощи, синеют горы. В бирюзовом небе четки тонкие шпили