улыбкой, обнаруживая три желтых зуба, и сказал:
— Вот спаси Христос… Горяченького-то я давно… не того…
Он подсел с трудом, согнув свои колени, и с торопливостью давно не евшего человека принялся за чай и хлеб.
— А много годков, дедушка? — спросил отец Егора, внимательно глядя на то, как старик с усилием прожевывал размоченную корку ситного хлеба.
— Мне-то?
— Да.
— Без году девяносто. Алексей посвистал.
— А на вид ты еще ничего… молодец, — сказал он, поглядывая на согнутые в дугу плечи старика.
— Хе-хе… Нет, золотой, плохо… подшибает старость… Старик с трудом прожевал и остановился отдохнуть.
— Глазами туп стал, и ноги не того… — сказал он, вздыхая от усталости. — Годов двадцать, а может, и поболе хожу вот… Мне и то вот господа говорили: «Чего ты, дедушка, ходишь? По-настоящему, тебе пенсиен должен идтить». Я и говорю: «Да вы дайте мне его, пенсиен-то. Я бы нанял себе фатерку за пятьдесят копеек, поселился бы, где церковка есть, сходил бы к обедне-утрене… А то мне ходить… без году девяносто… Где-нибудь в чистом поле… без покаяния… и душу отдашь так-то…»
И он снова принялся мочить хлеб в кружке крепкого чая… Борода его проворно прыгала, когда он жевал; на лице было сосредоточенное, почти угрюмое выражение, а на худой шее и около ушей шевелились и работали все кости…
Через полчаса пошли в монастырь. Вещи Алексей пристроил на хранение какой-то больной женщине, лежавшей неподалеку на тюфяке. Идти теперь было очень тяжело. Егору казалось, что он несет на себе несоизмеримую тяжесть. Он задыхался и останавливался, задерживая отца. Пот лил с него, но было холодно, болела голова, билось сердце, бились жилки на висках, тошнило, и в глазах иногда качалась и проползала речка с зеленой водой и тростником.
Опять отец взял его на руки и понес. Было еще нежарко, и он нес легко, изредка испуская долгий вздох. В монастыре по-прежнему было многолюдно, пестро и шумно. Под руководством Алексея обошли все святые места. Прикладывались вслед за другими к запечатанным дверям церкви, у которой были завешаны окна. Посмотрели на искривленную и изуродованную женщину, ноги которой свились почти в клубок; ее тоже принесли к этим запечатанным дверям приложиться. Она корчилась и что-то невнятно бормотала странным, подвывающим голосом, и толпа смотрела на нее с изумлением ужаса и глубокого сострадания.
— Завтра побежишь у нас, милая, — говорила, утешая ее, какая-то богомолка. — О. Серафим вылечит. Вчера вылечил одну. Да и не одну… Двести девять исцелениев уже было…
Потом подводили бледных, с измученными лицами женщин. Они истерически рыдали, конвульсивно бились в руках провожатых, выкликали и визжали. Что-то говорил или читал монах над ними. Толпа кругом росла, безмолвная и пораженная этими воплями, в которых звучали невысказанные, тайные муки, долгое острое страдание и отчаянная скорбь темной, безрадостной жизни…
— Теперь келью глядеть, — сказал Алексей и повел их в новую большую церковь, только что отстроенную. Внутри ее бабы в калошах мыли пол. Самой кельи видеть было нельзя — не пускали. На часовенке, которая закрывала ее, был изображен старик в длинной белой рубахе и в лаптях. Он сурово смотрел на баб, мывших пол, и на богомольцев, подававших монаху свечи. Носился тяжелый запах огарков, сырости и грязных человеческих тел.
Пришли солдаты и городовые, очистили церковь от богомольцев и стали перед входом в две шеренги. Кто-то ожидался. Толпа надвигалась и протиснула Егора с отцом к деревянной решетке, в тень, падавшую от церкви. В тени было прохладнее и дышалось легче. Небольшой человек с белокурой, взъерошенной бородкой и с острым лицом, оказавшийся рядом с Егором, говорил учительным тоном, ни к кому не обращаясь:
— Вот. Он его прославил, Господь… Сколько миру!.. Угодны Господу были дела его, а он о мирском не хлопотал… Он прославил, чтобы мы понимали… да. А мы все о мирском. Все норовим, чтобы побольше… Об мирском не хлопочи! Бог знает, чего кому надо. А ты отдавай всегда хоть малейшую, — он показал на палец, — частичку Богу. Много свечей не косо, а понеси одну, маленькую, а что лишнее — дай бедному, нищему, просящему. И Бог тебе воздаст… Ты и знать не будешь как, а он тебе даст: и в воде, и в припеке будет у тебя прибавка… Главное — в чистоте сердца… Богатый — он много несет, а как ишшо это Господь примет — мы не знаем… да. Тоже и начальство: брюхаты больно стали… Господь доберется и до них!
Он снял картуз, поскреб взъерошенную голову и, оглянувшись вокруг себя, присел на ступеньку входа.
— Я говорю по слову Божию… Другие прочие от чрева своего, а я по слову Божию говорю… — сказал он.
— Ну, ты!.. Пошел отсюда! — крикнул на него стоявший рядом солдат.
— А я тебе что? — вызывающим тоном, вполуоборот глядя назад, сказал взъерошенный оратор.
Солдат сердито покосился на его взъерошенную фигуру.
— Тебя, брат, поставили, ты и стой на своем месте, — продолжала эта фигура. — А я не боюсь никого… не-е-т! Я Господа моего…
Он сделал движение по лбу правой рукой, некое подобие креста.
— Одного Господа! — произнес решительно он и, тряхнув головой, стал совсем похож на ерша.
— Разговорился тут… Рассказчик! — иронически и злобно сказал солдат.
— Я, брат, не побоюсь! Я сам знаю свое место. А тебя поставили, ты и стой… С места даже тронуться не моги! — не без иронии прибавил оратор, продолжая сидеть на ступеньке.
— Горячих захотел? — сказал солдат угрожающим тоном.
— Я знаю Господа моего…
И опять взъерошенный человечек сделал десницей жест по лбу, и во всей фигуре его была видна непреклонная решимость упереться на месте. Солдат сначала посмотрел на него с грозным недоумением, потом надвинулся. Послышались звуки возни. Толпа заколыхалась. Опять Егора с отцом приперли к решетке, сдавили, потом вытеснили из тени на солнцепек. У Егора скоро закружилась голова, и он упал.
Очнулся он уже за монастырем, в каком-то чулане с земляным полом; рядом, вероятно, была конюшня, потому что оттуда доносились фырканье и топот лошадей, и пахло конским навозом. На концах широкой лавки, на которой лежал Егор, сидели отец и Алексей.
— Пить, — сказал Егор и не узнал своего голоса.
У отца был растерянный вид. Озабоченность была и на лице Алексея.
— Мой совет: опять к святому источнику… — говорил Алексей вполголоса. — Авось Господь оглянется.
Отец вздохнул, потом заплакал. О чем он заплакал? Поколебалась ли вера его, которую он бережно лелеял в душе? «Просите, и дастся вам!..» Он ли не просил?.. Он верил в эти ободряющие слова и просил, просил всегда страстно, горячо, со слезами, неотступно просил милости… У него уже умирали дети… Егор оставался последний… И было что-то непонятное и страшное в мысли о полном бессилии перед таинственными, непонятными предначертаниями…
— Ну, так чего же время терять? Идем! — сказал Алексей. — Бодро, кавалерийским шагом… а?.. Ты как, милый? — обратился Алексей к Егору с своей особенной, привлекательной лаской. — Ничего? Вот к святому источнику опять сходим, искупаемся. Там есть чистая половина, для господ… Мы в нее… попросим… там — ничего, пускают…
И снова Егор увидел вчерашнюю дорогу, нищих, больных, слепых, хромых и уродов. Опять в знойной пыли жужжала и быстро двигалась перед ним живым потоком толпа. Но больная, утомленная голова его, лежавшая на плече отца, не могла уже наблюдать. Он безучастно смотрел на этот движущийся и шелестящий людской поток и только одного хотел: скорей бы домой, к матери… И самое большое и желанное чудо было бы, если бы он мог очутиться сейчас дома, в тени, и съесть пирожок с вишней — вкуснее он ничего не едал в этой чужой стороне.
Алексею удалось выговорить разрешение искупать Егора на «господской» половине купальни. Но