пальто по колени, подпоясанного синим поясом, за концы которого сзади держал другой молодой человек в пиджаке. О. Михаил стоял перед полной, молодой, безбровой женщиной с очень круглыми формами.
Батюшка красноречиво убеждал свернуть с дороги к о. Серафиму, а женщина, держа свои пухлые руки на животе, говорила, что провожатый ей дан только до Казани. Ее муж глядел на о. Михаила недоумевающими, кроткими, детскими глазами, и в его круглом, наивном, молодом лице, с усами и короткой щетиной небритой бороды, в его стриженой голове и в том смирном внимании, с которым он глядел в рот о. Михаилу, усиливаясь, может быть, понять его речь, — было много детского, беспомощного и трогательного.
— С чего же повредился? — спросил о. Михаил.
— А Бог его знает. Крушение поезда было. С тех самых пор попортился.
— А зачем же это вы его связали?
— Да боимся, кабы не выскочил. Раз в окно чуть не вылез. А то на паровоз лезет: «Я, — говорит, — машинист…»
О. Михаил покачал с сожалением головой и, помолчав, сказал:
— Мой душевный совет вам: повезите к о. Серафиму!
И толпа, которая пристально и жалостливо рассматривала этого человека, — толпа этих старух, болящих, калек, людей, угнетенных каким-нибудь несчастьем или скорбью, тоже повторяла слова о. Михаила, веря в возможность чуда, надеясь на всемогущество нового заступника, чая воскресения умерших преданий о невозможном, которое было когда-то возможно…
IV
В полдень подали поезд. Богомольцы, расположившиеся в ожидании его по всей платформе с своими узлами и котомками, кинулись в вагоны, давя друг друга, застревая в дверях, ссорясь, крича, захватывая места. Кричали и толкались жандармы, кричали какие-то железнодорожные начальники, кричали кондуктора и сторожа… В воздухе, нагретом и тяжелом, стоял гвалт, и становилось страшно. В этой сутолоке Егору пришлось понести чувствительную потерю: о. Михаил, переговорив по секрету с «обером», решил сесть во второй класс, и Егору уже никогда больше не пришлось его видеть. Он с отцом пошел вперед, безнадежно посматривал на вагоны, уже битком набитые пассажирами. Около одного вагона стояли кондуктора. Отец заглянул в окно и несмело сказал:
— А тут ведь никого нет?..
— Служебное отделение, — строго сказал один кондуктор.
— Да пускай садятся, — прибавил другой. — Садитесь, кавалер.
И Егор с отцом очутились в пустом отделении вагона, в котором было только одно существенное неудобство: удушливо пахло клозетом. Но едва они успели расположиться, заняв сразу две лавки, как дверь отворилась и в нее испытующе заглянул кудрявый человек в картузе, с русой бородкой.
— Слободно? — спросил он мягким голосом, заискивающе глядя своими блестящими, маленькими глазками на Егора.
— Служебное отделение, — строго сказал отец.
— А мы на полку?..
И, видя, что возражений нет, он проворно вошел, а за ним последовал еще коротенький старичок с квадратным лицом.
— Сида-а-йте! — сказал кудрявый человек, засуетившись, и радостно засмеялся.
Он тотчас же забрался на полку и разостлал там свой суконный халат. Старичок смирнехонько присел в углу, стараясь занять своей особой как можно меньше места. И оба, видимо, были довольны. Кудрявый человек, восторженно поглядывая сверху своими блестящими глазками, не выдержал восхищения и рассмеялся горошком. Этот смех заразил старика, Егора и его отца. И они все дружно смеялись и посматривали, как толпы метались по платформе и шли куда-то все вперед и вперед, мимо их вагона.
Но вот через несколько минут опять отворяются двери, и в них заглядывает черная борода.
— А здесь занято, — быстро говорит кудрявый хохол сверху.
— Занято? — недоверчиво и уныло переспрашивает борода.
— Да. Тут вон начальники сидят… Вон мундер лежит… аполеты вот… видите…
Но пока происходило это объяснение, из-за черной бороды вылезло, одна за другой, около полдюжины баб. Они вторглись дружно и безапелляционно и сейчас же наполнили маленькое отделение своими узлами, котомками, чайниками. И оказалось их уже не полдюжины, а целый десяток.
— Дамська дальше, — пробовал было соврать кудрявый хохол, лицо которого из веселого постепенно вытянулось в тревожное и недоумевающее…
— Да мы бы и в дамской, — застрекотали бабы, — да человик у нас… его не пускают.
— Да его хочь и к нам!
— Да у него ж жена да дочь…
— Эк бида… не скиснут без него.
— Ни… он говорит: голодный буде…
— Эк!.. — досадливо крякнул кудрявый хохол и слез с полки, чтобы занять свою долю места и на лавке.
И снова духота, теснота, вонь…
Тронулся поезд. Пробежал сначала город с церквами, с мелкой панорамой домов, разбросанных по скату нагорного речного берега, с лесопильными заводами; сверкнула узкая, загрязненная речка, прогремел мост, потянулось какое-то длиннейшее село с деревянными домиками, без труб, без пристроек, почти без окон… Потом пошли огороды, побежали рощицы, перелески, поля сжатые и не сжатые, маленькие станции с долгими остановками, с толкотней около кадок с водой, около крестьянок, продающих яйца, малину, яблоки и орехи. Девчонки лезли к окнам вагонов с своими товарами, наперерыв кричали, протягивали тарелки. Иногда жандарм — должно быть, от скуки, — гнал их, давал пинка, вышибал из рук деревянную чашку с яблоками, — яблоки рассыпались и катились по платформе, — но проворная девчонка быстро подбирала их и снова уже протягивала чашку по направлению смотревших в окна пассажиров, а жандарм зевал…
Так ехали до вечера. Вечером пересаживались в Рузаевке. Тут обокрали толстую монахиню, и она без конца охала и плакала. Ночью еще пересаживались на станции Тимирязево, и там опять обнаружена была кража у двух пассажиров. Отец Егора вздыхал и осторожно ощупывал правый бок жилета, где у него были зашиты деньги.
Егору пришлось теперь спать сидя, в самом неудобном положении. Ныла нога, болел бок и левая половина головы. Он часто просыпался и глядел в окно, ожидая, что поезд вот-вот добежит до следующей станции, и тогда — конец их пути.
Но поезд все бежал и бежал. В окно видны были синие тучки, зарумяненные зарей, высокое и бледное голубое небо, свежий, точно отмытый, березовый лесок, фигуры солдатиков в белых рубахах и накинутых на плечи шинелях, мужички с костылями, в армяках и лаптях, с какими-то бляхами на груди. Мужички стояли неподвижно на одинаковых дистанциях. Казалось, они боялись повернуть головы в сторону поезда и смотрели, не моргая, вперед, в ту сторону, куда он шел. А мимо них гарцевали на конях по скошенным полям урядники, похожие на генералов, как их рисуют на картинках. Мелькали кое-где белые палатки, а возле — маленький огонек с задумчивым солдатиком, вспоминающим родину и, может быть, покос где-нибудь там, далеко, в родных местах.
На станциях уже не было ни народу, ни девчат с малиной или яблоками. Кучкой стояли крупные, щеголеватые жандармы, а в сторонке — господин в красной фуражке, начальник станции. На каждой станции из поезда выходил старый жандармский полковник и, сделавши озабоченное лицо, о чем-то подолгу толковал с начальниками в красных фуражках. По усталым лицам этих людей видно было, что старик говорит для формы, перебирает совершеннейшие пустяки, которые и без него предусмотрены. Молодцеватые унтера величественно и сурово взирали на какого-нибудь смиренного богомольца, торопливо набиравшего в чайник воды из зеленой станционной кадки. На их лицах как будто было написано: