призван. И потому я очень удивился, когда Петрович, докладывая о новых фактах нашей деревенской современности, неожиданно сообщил:
— Ушел ведь у меня Ванька-то.
— Как ушел? отделился, что ль?
— Ушел, черт косой… на службу… в стражники…
— Да какой же он стражник? куда годится?
— Берут. Сейчас всех берут… Левон Цыцарь ушел. Степа Ушан — тоже. Принимают. Шестьдесят в месяц, одежа казенная, харчи казенные, сапоги лишь свои. Народу ушло — страсть… Все отставные, неслужалые, слепцы, старцы — все поушли. Сейчас казаков в станице мало и осталось… Ушли деньги наживать. Левка Цыцарь бросил семью — шесть человек детей: голодом сидят! Ушел и — ни слуху ни духу… Попродал тут кое-что, взял пятьдесят целковых из дома, обещал жене к Рождеству воз денег прислать и — сгинул…
Развертывая постепенно картину степной жизни за последние три месяца, как я расстался с ней, Петрович особенно подчеркивает эту эпидемию наживы, охватившую моих станичников.
— Богатеть нынче все бросились. Купцов, купцов этих у нас пооказалось — как грязи! Все заторговали… Кто с роду копейки не имел за душой — глядишь: ходит, скупает, перепродает, шуршит, брат мой, деньгами! Из двора в двор идут — «чего есть продажное — выноси!» Всё берут: сало, щетину, чулки, варежки, масло, семя… всё, всё… Теперь и товар, какой ни возьми, любезное дело: мешок товару — мешок денег за него выручишь. Сало взять: больше, как мешок, его не провезешь — отберут. Вот мешками и возят. Накладет себе мешочек и — на машину! В Царицын или в Козлов, а иной молодец поотважней так и до Москвы, до Питера доберется…
— С одним мешком?
— С одним мешком… Больше не провезешь…
— Какой же расчет? Времени сколько проведет…
— Время? Дома належаться, а тут, пока вакан, зашибет копейку… Помилуйте: у нас перед Рождеством свинина была не дороже двенадцати целковых за пуд, а в Царицыне сало по двадцать пять и по тридцать целковых… Вот пудов пяток в мешке довезет — воз денег, да и мясо в барышах опять остается… Имеет свою приятность… Наши раза два хорошо поднажились, а в третий повезли — у них на вокзале отобрали, по казенной оценке заплатили… Ну, тут убытку зачерпнули. Павел Хорь и сейчас одного жандарина костерит: «На Вильгельма, — говорит, — похож, такой-разэтакий… взял пятерку, а сам же и выдал»…[1]
— Мало дали, — смиренномудро заметил Антипыч.
— Ну, мало! Пока довезут — то кондукторам, то жандарам, а то просто какой-нибудь жулик привяжется: «сейчас, мол, донесу — давай трояк»! Словом, всяк сучок норовит оторвать клочок… А кондуктора — так они с маху видят, что за купец: сейчас под лавку. — «А-а, мешок! чей?» — Да мой, г. кондуктор. — «Это почему такое? Сейчас выкинем! Сало? Давай пятерку»… Круть-верть, ничего не попишешь: надо платить…
В знакомой жарко натопленной, уютной горенке Антипыча, с коричневым генералом Стесселем и недвижными часами на стене[2], я дослушиваю за стаканом чая неторопливое повествование о внезапном гражданском воодушевлении своих станичников, выразившемся в массовом устремлении их в стражники, и о нынешнем свободном товарообмене. Какие-то забытые чувства и переживания оживают в душе, что-то из далекого детства, когда зачитывался лубочными сказаниями о брынских и муромских лесах, об их легендарных героях, купцах касимовских, таинственных монахах и проч… Чудесное было время! И так приятно в теплой горенке с низкими потолками, с валенками у печки и тулупами на сундуке, вновь окунуться в обаятельный туман героического уклада, выплывший из тьмы веков и густо окутавший сегодня русскую действительность…
Говорим о продовольствии. Хлеб по осени был в умеренных казенных ценах, а теперь «заиграл». С осени пшеницу можно было купить по 1 руб. 90 коп. за пуд.
— Силиван Котеняткин приходил, навязывал мне, — говорит Петрович, — «возьми, пожалуйста» — прошел слушок, что отбирать будут в казну, у кого много. Вот наши богачи и сторопились. Не взял я, дурак, а теперь локотки кусаю: как отменили казенную цену — хлеб и заиграл. Сперва по два с четвертью за пуд, потом по два с полтиной, а теперь уж до трех дошла пшеница-то. Да и то поддерживаться стали: Силиван сам муку покупает теперь, а пшеница, мол, к весне до пяти дойдет…
— И дойдет! — с горестной убежденностью говорит Антипыч и скребет затылок: ему не продавать, а покупать.
— Дойдет, — без колебаний соглашается и Петрович, — у нас этого народа, который голодающий, окажется к весне, как саранчи. Сейчас пока на аржаном сидят, а ржи у нас сколько? — самой пустяк… К весне подберут!.. — почти довольным голосом восклицает он, и в голосе его слышится нота непонятного мне злорадства, какого-то упоения горькой перспективой, неминуемой и для него самого.
— За мучицу и сейчас по четыре рублика лишь поджикивают. «Подходи видаться»… Богачи наши как с цепи сорвались. Да им что же? вакан… теперь-то и растелешит нашего брата…
— Значит, не все нынче разбогатеют?
— Иде уж там! Вот весна подойдет, в землю бросить нечего у половины хозяев… А поди-ка укупи ее, пошеничку-то…
Беседа принимает не очень веселый оборот, а в тепле, после морозца, после всех дорожных мытарств, недоеданий и угара, чувствуется избыток благодушия и потребность в менее мрачных темах — мы переходим к менее для нас огорчительным подробностям момента: к успешному развитию кустарного винокурения, к бабьим междоусобиям по причине недостатка мужского элемента, к иеремиадам духовенства на скудость даяний…[3]
— Нынче всему цену узнали. О<тец> Иван в церкви проповедь говорил: всем, мол, набавка вышла, накиньте и нам. А старики вышли из церкви, говорят: и так жирно. — «Да чего, — говорит, — жирно? Прежде, бывало, придешь с молитвой — выносят гуська, стегнушко баранинки, сальца, а теперь — вилок капустки и — все. А ведь я, мол, не заяц, я вам — отец духовный, а вы — чада»… — Нет, батя, отошло время: ноне она, гусятина, шесть гривен фунт… как бы живот у тебя с ней не заболел…
Зашел к добрым знакомым, к которым неизменно заглядываю при проезде через слободу. Здесь услышал прежде всего вопрос приблизительно того же порядка, который интересовал и Антипыча:
— Ну, как у вас там? что надумали? как Милюков?..[4]
Шутливо отвечаю, что там больше всего интересуются тем, как тут, у них, каковы настроения и мысли. Мой собеседник слабо отмахивается унылым жестом:
— Да у нас что!
— Как что? а продовольственный вопрос?
— Всё есть. Но цены!..
Из дальнейшего разговора, однако, выясняется, что не всё есть. Слобода — центр хлебной ссыпки в округе, мучной центр по грязе-царицынской линии: две мельницы, едва ли не самые большие в юго- восточном районе. Но мельницы стоят, мука в слободе выдается по карточкам.
— Это в Михайловке-то? — восклицаю я в изумлении.
— Вот подите-же! На муку твердые цены, а на зерно их отменили. Есть тут некий Деев. Какими-то путями получил разрешение купить пятьдесят тысяч пудов по вольной цене — ему везут, потому что двугривенный сверх твердой цены накинул. А на мельницу кто же повезет, раз тут же, рядом, на двугривенный дороже? И когда Деев закончит свои пятьдесят тысяч, как его учесть? и кто будет учитывать?
— А раньше везли?
— Осенью был привоз. А тут вдруг как отрезало: казаки сами бросились покупать муку — возами брали! — а зерно придержали в расчете на будущее повышение…
— А, может быть, и зерна-то нет? — высказал я предположение. Недород двух последних лет на пшеницу, несомненно, должен был отразиться на оскудении зерновых запасов.
— Зерна нет? — воскликнул мой собеседник. — Да тут у нас хутор Попов, да еще хутора два если прибавить к нему — у них зерна на всю область хватит! Лет за десять запасы лежат.