гостей, смеха, песен, веселого артельного гомона. Летом лишь быки изредка зайдут — напиться и полежать на горячем песке. Иногда прибежит косяк лошадей, упущенный табунщиками, перебредет на другую сторону и скроется в «войсковом» лесу. А то все одни кулики да речные чайки кричат-перекликаются. Да ватаги гусей приходят ночевать на воде, оберегая себя от ночных набегов волчат.

Было шумно по-праздничному. Рыбная ловля — не труд, а забава. И люди, обычно усталые, озабоченные, скупые на слона, — теперь, оторвавшись от скучной, будничной работы, стали иными, чувствовали себя молодо, легко, беспечно, весело.

С дрог сняли невод, раскинули его на песке. Денис Шестипалов, иначе Ильич, старший и самый опытный из артели рыбак, с узкой рыжей бородой, седеющей с боков, тощий и суетной, — с клубком серых ниток уже ползал на коленях по сети, чинил дыры. Рыба — тварь умная, даром что безгласная: каждый самомалейший изъян в «посуди» усмотрит и использует. Ильичу сперва деятельно помогали человек пять. Но когда в тени, под вербой, Егор заиграл на гармонии, все — один за одним — ушли к нему.

— Вы чего же? Эй! хвосты воловьи! — взывал несколько раз Ильич к артели, — приехали дело делать, и наконец того — к опереточному гармонисту?..

Но казаки улеглись и уселись тесной группой в тени вербы вокруг Егора и даже не оглянулись ни разу на голос Ильича. Старый рыбалка[2] поглядел издали упрекающим, обличительным взглядом им в спины и плюнул.

— Сукины дети! — сказал он очень спокойным голосом и вновь принялся ползать по неводу.

Было жарко. Мелкая мошкара — «растока» — вилась над ним и набивалась в волосы. Он скреб голову и бороду кулаками, клубком, плечами и терпеливо, настойчиво, внимательно исследовал состояние невода, или — по-местному — «приволоки».

Гармонист сыграл сперва марш «На сопках Маньчжурии», потом вальс «Дунайские волны», краковяк.

Туше у него было мягкое, артистически-небрежное, красивое. Городские мотивы на берегах первобытной, раскольничьей, милой нашей Медведицы, привыкшей к песням протяжным и грустным, казались чужеземными гостями, нарядными, изящными и диковинно-странными.

Синяя речка с песчаной косой, над ней безбрежная, кроткая тишь и — воинственный марш. Ясный сон летнего дня, фырканье лошадей, проворный свист крошечных куличков и — чуждая красивая печаль, жалоба нарядная, выплаканная в мелодии вальса.

Растока кипит, звенит, вьется, впивается в глаза, в волосы…

— И откуда эта животная берется?..

— Это не животная, а насекомая, — сказал Чекушев, закуривая папиросу.

Папиросы его привлекли общее внимание, возбудили уважение и немножко — зависть. Хотя все — и Чекушев в том числе — были раскольниками и табак должны были почитать греховным зельем, но молодежь любила тайком затянуться раз-другой. Чекушев же был человек, вполне приобщенный к городской культуре, самостоятельный, от стариков независимый, и курил, не таясь.

— «Дамские»? — спросил Егор, желая показать понимание предмета.

— «Деликатес», — ответил небрежно Чекушев. — Животные родятся, а насекомые насекаются, — продолжал он, мечтательно глядя вверх, на столб кружащихся мошек.

— Как же она насекается? — спросил Ванятка, поглядев вслед за Чекушевым вверх.

— А насекается… своим порядком… Видишь, сколько ей? Кипит! Ежели бы люди насекались, куда бы и деть… в три ножа не перерезал бы…

Чекушев продолжительно затянулся и передал окурок Егору. Егор, окинув уважительным взглядом эту драгоценность, сделал несколько затяжек, потом передал Андрону. минуя Давыдку. Андрон зажал окурок в ладонь и, опасливо оглядываясь в сторону Ильича, проворно докурил остальное.

Я прилег в нашей лодкообразной телеге. Устин расстелил в ней войлок и зипун, взятый на случай дождя. Вверху, за ветвями вербы, сверкали кусочки бездонного неба, и видно было плывшее на нем тонкое, вытянутое облачко, белое, как молодой снег. Если повернуть голову, то прежде всего увидишь сизую, зеленую стену войскового леса в тонкой дымке зноя, неподвижную и томную, затем серебряный песок косы и сверкающий кусочек реки. Ниже телеги, в тени, невидный мне Кондрат Чекушев говорит:

— Ты вот скажи что: люди пошли от одной пары? — От одной, — отвечает голос Устина…

— Как же они на островах могли оказаться? Великий окиян — вон какая ширина, а Коломб открыл людей на островах… Как они зашли труда? а?

Следует томительная пауза.

— Может, волшебством каким, — говорит голос, — не знаю, чай…

— Какой он, к черту, волшебник, — дикарь? Без штанов ходит, ногой сморкается… необразованный эскимос!..

Доносится тонкий, раздраженный голос Ильича с косы:

— Вы что же, соловьи маринованные? Забыли, зачем приехали?.. Устин!..

— Сейчас! — отзывается Устин. Но, кажется, никто не шевелится, все продолжают сидеть, лежать, — приятно полениться и поваляться в тени.

Дремота одолевает, — спускаются ниже ветви вербы. Усиливаюсь побороть ее, а сами собой закрываются глаза. Как будто у самого уха свистят кулички, и голос Устина спрашивает:

— А какой ширины Великий окиян? И раздраженно кричит на это Ильич:

— Кому говорят? Дьяволы!

— Си-час!..

— Приехали дело делать и — извольте радоваться — балапцами занялись!..

Кажется, зашевелились рыбалки. Открываю глаза. Стоит Устин, скребет голову, меланхолическим взглядом смотрит на реку.

— Наумка, гляди тут, кабы лошади провьянт не осторновали[3]. Никуда не бегай! — строго говорит Устин.

Наумка, семилетний мальчуган с лишаем на лице, хлопает кнутом.

Лениво подымаются казаки, снимают шаровары с лампасами, цветные рубахи. Надевают старое. А Давыдка и совсем ничего не надевает. На солнце блестит его белое тело, резко отделяясь от загара шеи и рук.

Неводом, или приволокой, надо перехватить реку поперек. Сухая приволока не тяжела, но в воде с грузилами-камнями весит пудов пятнадцать. На крыльях ее укреплены шесты, называемые хлудцами. За хлудцы привязывают бичевы и бичевами тянут приволоку по реке.

Казаки берут бичеву, подходят к воде, пробуют ее ногами.

— Парень, холодная… — говорит Андрон.

Давыдка с разбега бросается вперед, брызги жемчужным фонтаном разлетаются врозь. Он лает по- собачьи и с бичевой в зубах сперва идет, потом плывет к другому берегу. За ним плывут еще несколько человек.

— Кондрат! — кричит Ильич, — скидай портки, чего же стоять-то господином!..

— Да там их нет, чего скидать-то, — говорит Устин. Чекушев снимает свои синие шаровары с кантом, и точно, подштанников на нем нет. Егор, подкравшись сзади, хлещет его вербовым прутом и убегает.

— Необразованный эскимос! — сквозь смех кричит он издали.

— Ну, ты!.. — грозит ему вслед Чекушев. Потом осторожно входит в воду и стоит, упершись руками в бока, поглядывая, как Ильич, Устин, Андрон и Ванятка разматывают невод, спуская его в реку.

— Чего же стоишь, господин? — не без иронии спрашивает Ильич, — ай боишься задом на тырчину наехать?

— Я гляжу, не так вы делаете. Тут же самая яма…

— А в яме рыба.

— Самая цена… Мы не выбредем тут. И приволоку порвем, и рыбу всю упустим…

— Да, коль руки в бока будем стоять, — упустим. А коль стараться будем, сомов двух поймаем.

Приволоку перетянули через реку. Одно крыло укрепили с косы, другое с нашего берега, над ямой. Долго шел спор, на какую сторону делать выброд, миновать яму или перетянуть. Ругались. Ильич, самый авторитетный человек в рыболовном дело, отстаивал необходимость перетянуть яму. Чекушев, совсем не авторитетный, уверял, что невод непременно сядет на корягу и вся рыба уйдет. Ильич волновался, уличал

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×