медными монетами. Рядом стоял, опустив взлохмаченную голову, мрачный черный человек в длинном, закапанном воском мундире с белыми пуговицами и красными кантами.
Мамалыга отошел в полутемный угол у правого клироса и вперил взор в лики святых, бесстрастно и недвижно смотревшие в гулкую пустоту и умиротворяющий сумрак храма. Никогда он, казалось ему, не испытывал такой горькой полноты несчастья и заброшенности, такой жгучести незаслуженных обид и глубокой печали… И никогда не чувствовал себя в большем праве возроптать на Бога, которого он чтил, которому всегда исправно и усердно молился о ниспослании успеха в делах своих, об избавлении от бед и напастей, об одолении врагов своих… И Бог покинул его… Вот, безоружный, он стоит перед врагами своими, и ядовитые стрелы их издевательств и ненависти огнем жгут его, ничем не защищенного…
— Доколе же, Господи, доколе? — прижимая к груди руки, страстно шептал он, потрясая головой. — Доколе буду пить глумление, как воду?
Он опустился на колени и заплакал скупыми слезами.
— Предаюсь печали моей… жалуюсь Тебе в стеснении духа моего… — говорил он Богу горькими словами Писания, которые часто приходили ему на память. — Дни мои прошли… думы мои — достояние сердца моего — разбиты…
Мрачный человек в мундире, закапанном воском, подошел к нему и, дыша ему в ухо запахом пива, сказал ласково-рычащим голосом:
— Господин… церкву сейчас замыкать будем… пожалуйте!..
Мамалыга не оглянулся на него. Стукнув себя ладонью в грудь, он проговорил вслух, тихо и горестно:
— Доколе же, Господи?.. Ни мира, ни покоя душе моей, ни отрады… Так и умру с душой огорченной, не вкусив добра?..
Мрачный человек в мундире покачал головой и, отходя, проговорил рычащей, снисходительной октавой:
— Выпимши, как видать…