Поют задумчивыми голосами артиллеристы в глубине Тамерлановых гор. А дальше все уже вовсе близко:
Голоса твердеют, наливаются слезами. И вдруг явственно слышу звон колоколов с того, взорванного собора.
Под утро поезд тихо, замедляя ход, выбирается из знакомых холмов. Артиллеристы спят, завернувшись в шинели, привалив головы к орудийным колесам; Осторожно переступаю через них, пробираясь к краю площадки. Лица у спящих спокойные, утренние тени на них. Задержавшись у края, смотрю еще некоторое время. Им выдали шинели, значит, туда…
Состав еще не остановился, но я неслышно спрыгиваю, иду по пустой станции. Потом садами дохожу до арыка, сворачиваю по нему влево. Наши уже умываются, собираются к машинам.
Комэска здесь. Он не смотрит в мою сторону, нервно подергивает пояс. Потом приезжает Чистяков, хмуро бросает, проходя:
— Долетался… артист!
Это совсем плохо, что он не ругается. Ребята стоят молчаливой стеной возле меня. Гришка как-то все набирает воздух в грудь и вздыхает. А я почему-то совершенно спокоен. Мне легко и просто.
Меня без сопровождения посылают в штаб. Прихожу к капитану Горбунову, и тот определяет меня на «губу». Там теперь Кудрявцев, а в обед привозят еще Шурку Бочкова. На них уже имеется приказ.
Еще утром вызывают меня на допрос. Начальник школы сидит с каким-то черным лицом и ни о чем не спрашивает. Зато подполковник Щербатов все домогается своим высоким голосом:
— Так почему вы улетели в другую эскадрилью, курсант Тираспольский?
Я молчу, стою как каменный.
— Может быть, с управлением что-нибудь или с курса сбился? — подсказывает маленький капитан Горбунов. — Бывает так, вдруг аэродром человек теряет.
— Ну да, училище вон кончает и среди бела дня аэродром потерял! — с мелким смешком говорит Щербатов, показывая желтые зубы. И вдруг лицо его выдвигается вперед, делается каким-то острым. — В трибунал, нечего тут антимонии разводить!
Начальник школы будто не слышит. Капитан Горбунов старательно разглаживает ладонями брюки на коленях. А Щербатов снова пристает ко мне:
— Не хотите говорить, Тираспольский? Я знаю, в чем тут дело. У нас есть сведения…
Когда выхожу из штаба, замечаю в углу двора сержанта Щербатова. Его рожа как-то паскудно улыбается и сразу пропадает из поля зрения. Чего он-то здесь вертится?
Приезжают на «виллисе» наш комэска и командир отряда, идут к полковнику. К вечеру уже девчонки из штаба сообщают мне обо всем.
Комэска и Чистяков требовали одной строгой «губы». Так же и капитан Горбунов был на их стороне. Полковник Бабаков тоже бы согласился, но Щербатов припомнил тут и Каретникова с Ларионовой, и инструктора ПДС Тоньку Василевскую. Та рыжая дурочка, еще несовершеннолетняя и только аэроклуб закончила, наделала платков из вытяжных парашютов резерва и раздарила их курсантам с вышитыми инициалами. У меня тоже есть ее подарок. Комэска не дал ее судить, а лишь услал назад в Ташкент, откуда она приехала. И это Щербатов навесил эскадрилье. Однако, как ни стоял он на трибунале, решено меня за недисциплинированность провести приказом только на месяц штрафной…
Четыре дня еще хожу на танцы с Иркой и Надькой. В карауле свои, и тут сам Щербатов ничего не может сделать. Днем тоже ошиваюсь в старом городе, в садах. Там опять встречаю сына подполковника Щербатова. Он всякий раз прячется от меня.
Подолгу сижу у мельницы, смотрю, как мутная вода тихо вытекает из-под дувала. Мельница не работает. Когда иду мимо базарчика в конце сквера, то вижу пожилую женщину с тонким лицом. Она продает шелковицу стаканами, здесь есть и какая-то поздняя, осенняя шелковица. Рядом с ней тихо сидят на земле трое детей: девочка и два мальчика. Я здороваюсь с этой женщиной. Она узнает меня и кивает головой, как знакомому.
На почте пишу письма. Выхожу на улицу, иду вдоль палисадников. Как будто и не было прошедшего месяца. Лишь листья на деревьях запылились за лето. Паутина летает в воздухе, липнет к лицу…
Только когда прихожу в эскадрилью, что-то подкатывается к горлу. В коридоре пусто, все на полетах. Долго стою у стены и смотрю. «Будь таким, как Покрышкин!», «Будь таким, как Луганский!», «Будь таким, как Кожедуб!»
А еще через день я, Кудрявцев и Шурка Бочков сидим в поезде. Без погон и звездочек на пилотках. С нами Со, Валька Титов и Мансуров с Мучником. Поезд втягивается в холмы, они сдвигаются, растут, все уже становится полоска черного звездного неба над головой, и я еду той же дорогой, что и неделю назад, только в обратную сторону…
Желто полыхнув у самой земли, гаснет ракета. Это у них последняя, судя по времени. Полная тишина стоит в мире, даже дождь не шуршит больше в штабелях старого торфа. В этот предутренний час мы всегда уползаем к себе, оставляя только секреты. Но сегодня все мы здесь, до последнего человека. Капитан и оба лейтенанта лежат где-то за нами. Часа полтора назад Даньковец, Никитин и еще восемь человек уползли через проход в минном поле, куда ходили мы за «языком». Даньковец потом вернулся и лежит теперь недалеко от меня.
Немцы опять беспокоились всю ночь, светили ракетами и били из пулеметов, не показывая головы. Два, раза они садили в глубину болота мины откуда-то с горы. Все было, как в обычную «белую ночь», только мы на этот раз не стреляем. Сейчас они вовсе успокоились и серый предутренний туман стоит над их окопами. За ними темнеет косогор, где доты. Там тоже тихо.
Мы лежим уже второй час, ждем утра. От спирта или от горячей мясной каши мне даже жарко. Шинель я, как и другие, держу наброшенной на спину. «Шмайссер» бросил и привычно чувствую карабин боком и локтем. За поясом сзади — гранаты. Их длинные деревянные ручки и впрямь удобны для такого дела. Еще нож в сапоге, тоже немецкий. Время идет так, как нужно: ждать я научился.
Рассвет не наступает, но небо делается выше. У немцев, наверно, спят. И нигде, ни вправо, ни влево от нас, не слышно какого-нибудь дальнего грома. Воздух густеет, становится совсем черным. И тут что-то непонятное толкает меня в плечи. Ни шороха, ни звука не доносится ниоткуда, но я знаю, что все сейчас это почувствовали. Тело мое напрягается. Проходит еще минута, и хорошо знакомый мне хриплый голос запевает: