Повариха из кухни приносит нам рисовую кашу с мясом от завтрака. Все знают про нас. Вчера читали по школе приказ.
Из эскадрильи приходят наконец еще двое сопровождающих: Мучник и Мансуров. С ними Мишка Каргаполов с моими вещами. Мы все теперь идем дальше через сквер, к речке, садимся на камнях напротив базарчика, смотрим документы, выданные Вальке Титову. На нас троих — конверт с сургучом. Сверху лишь номерной знак части.
— Тут бритвой сургуч только приподнять, — говорит Мансуров. — Все останется, как было.
— Зачем? — лениво отзывается Кудрявцев. — А то не знаешь, что там написано.
— Командир отдельной части имеет право на месяц штрафной без суда, — веско поясняет Мучник. — Больше только трибунал может.
На него смотрят с презрением: умник.
Я перебираю свои вещи: канадскую куртку, еще весной обмененную у инструктора из третьей эскадрильи, брюки-бриджи, хромовые сапоги. Все это свое, не казенное. Что же, пожалуй, сапоги можно будет новые достать, когда вернусь… Когда вернусь… Иначе ведь никак не может быть.
Сапоги я отставляю в сторону. Тем более что они мне жмут в подъеме и я по полчаса снимаю их, когда возвращаюсь с танцев. Остальные вещи завязываю в вещмешок.
— Отдашь Золотареву, — говорю я Мишке Каргаполову. — Пусть у себя положит.
Тот кивает головой. Ванька Золотарев, хозяйственный парень и мой друг, отвечает по совместительству за отрядную каптерку. Она у него в самолетном ящике, где хранятся учебные парашюты. Там же лежат и личные вещи курсантов.
— Это тебе, Кульбас!
Даю Мишке Каргаполову нож с наборной ручкой из цветного плексигласа. Такие делает только механик Кочетков из второй эскадрильи. А у меня есть другой, иранский нож еще от прежней моей службы.
Базарчик тут небольшой: полдесятка стариков сидят с поставленными на землю мешочками с кишмишем, русский дед продает зеленый чилим[3] стаканами, женщины с мацони и лепешками. Тут же крутятся люди, большей частью известные нам. Возле меня сразу появляется Сенька Кривоглазый с дурными зубами.
— Эй, курсант, сапоги твои?
Он начинает мять кожу, щелкает ногтем по подметке, заглядывает в голенища. Наши ждут в стороне, у часовой мастерской.
— Полкуска даю!
Я забираю сапоги, поворачиваюсь к нему спиной. В полторы тысячи мне самому они обошлись. Сапоги почти не ношенные. А он третью часть за них предлагает.
— Эй, триста пятьдесят бери. Видишь, туфта на подошве, картон!
Маленький человек на костыле с нашивкой за ранение теребит мои сапоги. На подошву я отдал крышку от полевой командирской сумки еще довоенного образца. Там кожа такая, что пуля не берет.
Подходит еще третий, в тюбетейке:
— Ну, бери четыреста, больше не дадут!
Это нам знакомо. Барыги все заодно. Они теперь на Сеньку Кривоглазого работают. Больше никто не даст. Чуют, что мне безразлично, как продать сапоги. Однако не за такую же дешевку. Пусть за дурака меня не считают.
— Пошли в старый город! — говорю, подходя к своим.
Валька нерешительно смотрит на солнце.
— Пошли, чего там. Времени — весь день до вечера! — замечает Кудрявцев.
Мы уходим с базарчика. И тут опять появляется Кривоглазый.
— Эй, Тираспольский, шестьсот даю. Цена настоящая. По дружбе только. — Он простодушно смотрит здоровым глазом. — Я всех вас знаю, ребята. И тебя, Титов, и Ваньку Золотарева, что с вами ходит. Старшина ваш Рашпиль — друг мне хороший.
Ах ты, сука… Это он дает понять, что сапоги толкаем, наверно, левые, с казенного склада или снятые с кого-то. На неприятности намекает.
— Оборвись! — говорю ему.
Он смотрит в лицо мне, Вальке, оглядывает всех, втягивает голову и делает шаг назад.
— Я же ничего. По дружбе, ребята…
С нами опасно связываться, это он знает. И понимает теперь, что зарвался.
— Иди, — очень тихо говорит Валька. — Ну, слышишь…
Барыга пятится и пропадает в толпе.
По камушкам мы переходим речку. Сейчас осень, воды в ней немного, и арбы переезжают по дну, не замочив колес. Потом идем садами, через большое поле. Женщины, закутанные платками, в цветастых платьях, что-то делают в пожухлом хлопке. Их немного в рядах. И еще дети. Дома тут стоят далеко друг от друга, и на плоских крышах видны желтые и красные прямоугольники. Это сушится курага, персики. Во дворах на натянутых между столбами нитях висят нарезанные пластами дыни. В воздухе стоит горячий и сладкий запах гниения.
Проходим мельницу на большом арыке. Мутная вода спокойно вытекает из-под широкого дувала. Лишь один раз, проходя здесь, видел я, как она работала, и вода тогда бурно кружилась, подмывая берега. Сразу за мельницей я чуть заметно поворачиваю голову. По ту сторону арыка площадка и растут два больших старых тутовника. Плодов уже не видно среди листьев. Они были здесь в начале лета, и деревья стояли, усыпанные черными жирными ягодами.
Знакомый гул слышится над деревьями. Мы поднимаем головы. Серебристая машина с номером «14» на боку проносится к дальним телеграфным столбам, где проходит железная дорога.
— Шамро полетел, — говорит Валька.
— Чего он так рано?
— Комэска за чем-нибудь послал.
Мотор вдруг стихает, и машина, став чуть боком, резко парашютирует, проваливается куда-то в сады. Ну да, по посадке виден Шамро, инструктор из третьей летной группы.
Словно по команде мы трое: я, Шурка Бочков и Кудрявцев, поворачиваем головы и смотрим в ту сторону, откуда прилетел Шамро. Там, за двенадцать километров от центрального аэродрома, разлетка, учебное поле. Видно, как в ближней к нам зоне кто-то выполняет боевой разворот. Маленькая светлая точка все быстрее летит к земле. Потом по КУЛПу[4] — газ до отказа, ногу с педалью вперед, ручку к себе и в ту же сторону. Только плавно… скорость, стрелка, шарик…[5] Светлая точка опять медленно плывет в белом от жары небе, набирая высоту.
На базаре в старом городе я сразу продаю сапоги.
— Нич пуль? [6] — спрашивает у меня высокий старик в теплом синем халате.
— Бир мин беш юз сум[7], — говорю я.
Старик приподнял сапоги за голенища, мельком посмотрел на подошву.
— Вир мин.[8]
Старику, наверно, за семьдесят. Халат распахнут и под белой холщовой рубахой видна могучая загорелая грудь. Мы встречаемся с ним глазами.
— Бери, ака, — говорю.
Старик отсчитывает мне тридцать три красных тридцатки и десятку, заворачивает сапоги в платок, кладет на высокую арбу.
— Эй, бала[9]! — слышу, когда иду уже к своим. Возвращаюсь, не понимая, в чем дело. Старик достает из мешка на арбе кишмиш и в сложенных вместе ладонях протягивает мне. Я снимаю пилотку, и он сыплет кишмиш туда. Ладони у него твердые, коричневые от солнца. Он смотрит на остальных, стоящих в стороне, и досыпает еще одну пригоршню. Пилотка полна до краев.
— Рахмат, ака! — говорю.
Старик поворачивается спиной, поправляет мешки на арбе и больше не глядит в нашу сторону. Мы рассыпаем крупный черный кишмиш по карманам и идем в ряды.