В конце концов я чувствовал, что начинаю ненавидеть этого белокурого молодого человека, ненавидеть как-то органически и совершенно несправедливо. Нравится, ну и пусть питается, — чего проще, а между тем я возненавидел даже самое слово «питание». Право, лучше уж умереть, чем влачить такое жалкое существование. На станции Василий Иваныч приходил в возбужденное состояние по другому поводу. Он страшно боялся всякой заразы, и в его воображении носились целые тучи бактерий, бацилл, кокков, микрококков и холерных запятых. Он сначала не решался войти на станцию, потом входил с таким видом, как приговоренный к смерти идет на эшафот, затем следовало обнюхивание воздуха, насыщенного бактериями, мытье стола, чайного стакана, горшка с молоком. Было жаль смотреть на этого мученика питания и гигиены. Я потихоньку злорадствовал, наслаждаясь этими муками моего мучителя, и даже рассказывал разные удивительные случаи заражения сибирской язвой как неизбежной принадлежностью вот таких сибирских трактов. Бедняга бледнел от страха и смотрел на меня умоляющими глазами.
К концу этого несчастного дорожного дня мои страдания достигли апогея, и я самым невежливым образом не отвечал на вопросы, притворяясь рассеянным. А потом у меня явилась надежда на близившийся ночлег. Ведь Василий Иваныч когда-нибудь уснет же…
Спускались уже летние сумерки. В воздухе стояла какая-то удушливая мгла. Небо было совсем чисто, и хотя одно бы облачко обещало прохладу. А как хорошо, когда быстрый летний дождь спрыснет все кругом, и оплодотворенная степь точно закурится ароматом своих цветов, трав и маленьких кустиков степной березы, тальников и вербы. Нам предстояло ночевать в Куяше, большом селе, рассыпавшем свои домики по берегу красивого степного озера. Вот уже вдали приветливо глянули первые огоньки, а неугомонные деревенские собаки подняли предупреждающий лай. Мысль о кипящем самоваре и деревенской яичнице-чиковке заслоняла все. Хорошо отдохнуть с дороги… Но Василий Иваныч ввиду ночлега принял особенно озабоченный вид и отнесся к почтовой станции с особенной строгостью. Говоря проще, он закапризничал.
— Что же мы будем делать? — спрашивал он чуть не со слезами.
— Право, не знаю. Как хотите…
— Что же я могу хотеть? Я не желаю задохнуться в этом клоповнике.
— Как хотите, Василий Иваныч. Можно ехать на постоялый двор…
Это был все-таки выход.
— Кучер, ты, пожалуйста, свези нас на самый лучший постоялый двор, — умолял Василий Иваныч. — Я тебе дам на водку…
— Отчего же не свезти, барин?.. Вот тут у Ивана Митрича вот как хорошо. Дом совсем новый… мужик вообще обстоятельный, то есть Иван Митрич совсем трезвый мужик.
Постоялый двор Ивана Митрича до некоторой степени оправдал эту лестную рекомендацию, особенно снаружи. Новая пятистенная изба точно сама приглашала войти. Василий Иваныч повеселел, особенно когда мы очутились на чистой половине, где пол был устлан домашней работы половиками и все было новенькое. Огорчали, конечно, мухи, но с этим неизбежным злом приходилось мириться. Сам Иван Митрич, тощий черноватый мужик с длинным носом, смахивал на городского мещанина и щеголял в жилете, поверх которого была распущена серебряная цепочка.
— Отлично, отлично… — бормотал Василий Иваныч, подозрительно осматривая стены. — А клопы у вас есть?
— Уж будьте спокойны, господин… Проезжающие господа весьма одобряют.
— А блохи?
— Будьте спокойны… Вот в этой самой комнате проезжающая генеральша останавливалась и тоже одобряла. В другой раз, грит, нарочно приеду.
Самовар имел очень солидный вид, яйца и молоко свежие, одним словом, все отлично. Василий Иваныч методически съел все, что ему полагалось, — это была в собственном смысле не еда, а скорее заряд какого-то мудреного орудия. В избе сделалось жарко, и Василий Иваныч даже позволил себе раздеться, причем получил самый жалкий вид. Здоровенная деревенская баба, подававшая ведерный самовар, посмотрела на него с сожалением, как на котенка.
— Знаете что? — шепотом сообщил мне Василий Иваныч. — Я ведь целых пол-унции лишних мясного порошка съел… Будто невзначай!
Он как-то по-детски хихикнул от радости, что обманул себя, и даже сделал какое-то антраша тоненькими ножками-лутошками.
II
Я предпочел ночевать на свежем воздухе, в экипаже. Не могу не сказать несколько благодарных слов об этом удивительном сооружении, которое называется сибирским тарантасом, тем более что оно, вероятно, в недалеком будущем отойдет в область предания. Представьте себе экипаж, в котором вы можете вытянуться во весь рост, как на собственной кровати, экипаж, который защищает ваши бока от самых отчаянных толчков, экипаж, в котором помещается до двадцати пудов клади, — одним словом, целый дом на четырех колесах, приспособленный к тысячеверстным путешествиям по грунтовым трактам. С проведением железных дорог, конечно, тарантас мало-помалу совсем исчезнет из обихода, и мне вперед делается его жаль, как жаль, когда разорят родное гнездо.
Летняя ночь выдалась теплая, что так редко бывает на Урале. Где-то сонно лаяли деревенские собаки, пронесся испуганный топот овечьих ног, и опять тихо-тихо, как это бывает только ночью в деревне. Я быстро заснул, как спится только в дороге. Но это блаженное состояние было неожиданно нарушено. Я проснулся от страшного шума и в первое мгновение решительно не мог сообразить, где я и что такое делается кругом.
— Эй, братаны, откатывай барина!..
Какие-то невидимые руки подхватили мой тарантас и подкатили его к амбару. Весь громадный двор был запружен возами, лошадиными головами, суетившейся обозной ямщиной, в раскрытые ворота один за другим грузно вкатывались новые возы, которым не было конца. Я насчитал до тридцати и бросил. Это был обоз, настоящий сибирский обоз, сохранившийся в полной неприкосновенности доброго старого времени. Кричали ямщики, ржали лошади, скрипели колеса, — одним словом, что-то вроде великого переселения народов. Голос Ивана Митрича попеременно раздавался во всех концах двора, под громадным навесом и наконец исчез где-то на сеновале, откуда уже летели охапки сена. У меня первая мысль была о Василии Иваныче, который, наверно, страшно перепугается этого нашествия, — он вообще боялся всего большого, всякого проявления грубой силы, а тут ввалится в избу настоящая орда.
— Милостивый государь, нельзя ли воспользоваться спичкой? — послышался из темноты голос, видимо обращенный ко мне.
— С удовольствием…
Оказалось, что в передке обозной телеги, подхваченной к самому тарантасу, помещался неизвестный пассажир, не принимавший никакого участия в общей ямщичьей суматохе. Загоревшаяся спичка осветила сначала широкополую поповскую шляпу, потом бородку мочального цвета, скуластое лицо, мягкий русский нос и застенчиво улыбавшиеся маленькие серые глазки. Раскурив папиросу, неизвестный улыбнулся по моему адресу и, держа догоревшую спичку на отлет, проговорил;
— Отличная погода.
— Да. А вы так и путешествуете на облучке?
— Помилуйте, да это одна прелесть… Вы только обратите внимание на тюменскую нашу телегу; не телега, а угодница. Она вся точно живая…
— Ну, знаете, эта угодница тоже на охотника.
— О нет, совершенно напрасно! Даже весьма удобно… Вон, посмотрите, как я отлично устроился: вот подушка, под себя сенца положил и сплю.
— А ноги болтаются наруже.
— Привычка-с… Я даже могу спать, как и другие ямщики. Чего же еще нужно?
Наступила пауза. Кругом нас происходила такая суматоха, точно на пожаре. Устанавливали возы,