Юкио Мисима
Море и закат
Это произошло поздним летом в девятом году эры Бунъэй, а по западному летосчислению — в 1272 году, что в данном случае имеет значение.
По склону холма Сёдзё, возвышающегося над прославленным камакурским храмом[1] Тёдзёдзи, карабкались двое — старый монах и мальчик.
В дни, когда закат обещал быть особенно красивым, старик, исполнявший в святилище обязанности служки, заканчивал уборку здания и территории храма побыстрее, для того чтобы заранее подняться на холм.
Его спутник был глухонемым; деревенские мальчишки с ним не водились, и потому монах жалел его, всюду брал с собой, и смотреть на закат они тоже ходили вместе.
Старика звали Ан-ри. Он был невысок и довольно неказист, но лицом заметно выделялся среди прочих монахов — в особенности же глубоко посаженными ярко-голубыми глазами и крупным носом. Мальчишки за спиной называли его не иначе как Тэнгу.[2]
По-японски монах говорил совершенно свободно, без малейшего чужеземного акцента. Ан-ри появился в этих местах больше двадцати лет назад; он состоял в свите великого Дайгаку,[3] вероучителя секты Дзэн, который и основал храм Тёдзёдзи.
Косые лучи вечернего солнца освещали лишь верхушку храмовых ворот; главное святилище уже погрузилось в глубокую тень, да и в густом саду с каждой минутой становилось все темнее.
Зато западный склон холма, по которому взбирались Ан-ри и мальчик, был залит солнцем. В кустах оглушительно звенели цикады. Тропинка вся заросла травой, в которой уже попадались ярко-красные ликорисы — первые предвестники осени.
И вот старик и его спутник наконец на вершине. Они не стали утирать с лиц пот — свежий ветерок и так быстро осушил разгоряченную кожу.
Внизу виднелись все святилища и постройки обители: Храм Западного Пришествия, Храм Единого Обета, Храм Возвышенной Благодати, Храм Сокровища, Храм Небесного Источника, Храм Драконовой Вершины. У главных ворот шелестел зеленью куст можжевельника — воспоминание о родине Учителя, который привез это растение из Китая и сам посадил его в землю.
Ниже по склону темнела крыша Уединенной Молельни, рядом с ней возвышалась звонница. Виден был и вход в пещеру, где обычно предавался медитации сам Учитель, — вокруг теснились вишневые деревца, в пору цветения превращавшие эту часть обители в настоящее белокипенное море. За кронами деревьев тускло поблескивала вода — там находился пруд Дайгаку.
Но старый Ан-ри смотрел не в сторону обители, а на сияющую поверхность моря, на ровную линию горизонта, замыкавшую холмы и долины Камакуры.
Летними вечерами отсюда, с вершины Сёдзё, открывался прекрасный вид на закат и можно было наблюдать, как солнце тонет в океане за кромкой мыса Инамура.
Там, на горизонте, где темно-синяя вода сливалась с небом, клубились низкие облака. Они не двигались с места, но непостижимым, неуловимым для глаза образом постепенно меняли форму и очертания, словно луноцвет,[4] медленно раскрывающий свои лепестки. Выше было небо — выцветшее, бледно-голубое. Облака еще не успели окраситься в цвета заката, но уже налились внутренним светом и слегка порозовели по краям.
В небесах шла война между летом и осенью: в самой выси неспешно плыли стаи слоистых туч, расползавшиеся над Камакурои мягкими войлочными комками.
— Будто стадо овец разбрелось… — надтреснутым старческим голосом сказал Ан-ри.
Но глухонемой, сидевший рядом на камне, смотрел на него пустым, непонимающим взглядом. С тем же успехом монах мог бы разговаривать сам с собой.
Мальчик ничего не слышал, ничего не мог уразуметь. Однако в его ясных глазах читалась спокойная мудрость и готовность воспринять если не слова Ан-ри, то таящийся в них смысл.
И старик заговорил, обращаясь к своему другу. Но не на японском, к которому успел за долгие годы привыкнуть, а на французском, точнее, на диалекте горного края, где родился и вырос. Если бы монаха сейчас услышали озорники-мальчишки, они вынуждены бы были признать, что эта раскатистая, изобилующая гласными речь совсем не похожа на скрипучий голос Тэнгу.
Ан-ри глубоко вздохнул и повторил:
— Да, будто стадо овец… Как там мои севенн-ские ягнята? Уж давным-давно приказали долго жить, как и их дети, внуки, правнуки…
Старик присел на скалу — там, где летние травы не заслоняли вид на море. Звон цикад несся отовсюду.
Ан-ри взглянул на глухонемого своими прозрачно-голубыми глазами и начал рассказывать:
— Ты, конечно, не поймешь ни единого слова из того, что я скажу. Зато, я знаю, ты бы мне поверил — не то что остальные. А потому слушай. История очень странная, даже тебе поверить в нее будет нелегко. Но, по крайней мере, ты не станешь надо мной смеяться, как другие…
После этого Ан-ри говорил долго, сбивчиво, а когда не мог подыскать нужного слова, помогал себе какими-то диковинными жестами — как будто рассказчиком было все его тело.
—…Давным-давно, когда мне было примерно столько лет, сколько тебе сейчас… Даже, пожалуй, был я еще моложе… Я пас овец на склонах моих родных Севенн.[5] Это такие красивые горы в самом центре Франции. К югу от горы Пила начинались владения графов Тулузских… Но зачем я тебе это говорю? Здесь ведь и о самой Франции даже слыхом не слыхивали…
Было это в 1212 году. Пятый крестовый поход ненадолго освободил от неверных Святую Землю, но вскоре христианское воинство потеряло ее вновь, и вся Франция скорбела об этой утрате. Женщины ходили в трауре.
Однажды вечером я гнал стадо с пастбища домой. Мои овечки взбирались вверх по склону, небо было ясное-ясное… Вдруг собака глухо завыла, поджала хвост и прижалась к моей ноге.
И я увидел, как с вершины холма мне навстречу спускается сам Спаситель, облаченный в белые, сияющие одежды. У него была борода, такая же, как на картинах, а лицо светилось улыбкой, полной любви и сострадания. Я пал на колени, а Господь протянул руку, коснулся моих волос и молвил: «Анри, ты вернешь Мне Иерусалим. Такие дети, как ты, изгонят из Моего города неверных турок. Собери множество мальчиков и девочек, веди их в Марсель. Средиземное море раздвинет пред вами воды свои, и пройдете вы прямо в Святую Землю…»
Я запомнил эти слова, но затем, видимо, лишился чувств, ибо, когда пришел в себя, лицо мое лизал верный пес, с тревогой заглядывая мне в глаза. Все тело было мокрым от пота.
Вернувшись в деревню, я никому не рассказал о чудесном видении — боялся, что не поверят.
Прошло несколько дней — четыре или, может, пять. Помню, шел дождь, и я сидел в пастушеской хижине один. В тот же предвечерний час в дверь постучали. Я вышел и увидел старого странника. Он попросил у меня хлеба. Я смотрел на пришельца во все глаза. У него был большой, с горбинкой, нос, суровое лицо, обрамленное седыми волосами, а взгляд — пугающе ясный и чистый. Я пригласил старика войти в хижину, чтобы не мокнуть под дождем, но он ничего не ответил. И тут я заметил, что одежда его совсем суха.
Мне сделалось страшно, я утратил дар речи. Старик взял хлеб, поблагодарил и пошел прочь. А напоследок сказал — почудилось, будто его голос звучит у самого моего уха: «Неужто ты забыл о том, что тебе велено? Почему ты медлишь? Ты — избранник Божий!»
Опомнившись, я бросился вслед за странником, но уже было темно, все вокруг застилала пелена дождя, и я не смог отыскать посланца. Из темноты доносилось жалобное блеяние овец…
В ту ночь я не сомкнул глаз. А наутро, выйдя в луга, признался во всем другому пастушку, самому близкому своему другу, Он был глубоко верующим мальчиком и, выслушав мой рассказ, тут же с благоговейным трепетом преклонил передо мной колени.
Не прошло и десяти дней, как вокруг меня собрались все пастушки округи. Нет, я никого и ни к чему