белая осветительная ракета. Зажглась, как в первую ночь войны, около Минского шоссе. Тогда она висела прямо над Синцовым, держа его распластанным на земле под своим томительным белым светом. А сейчас горела над лесом, над погибшими немцами. Но все равно в этом ее далеком горении было и сейчас что-то томительное, напоминавшее о всей длине пути оттуда, из сорок первого, сюда – в сорок четвертый…
Синцов смотрел вдаль, на эту ракету, до тех пор, пока она не погасла, отгорев свой томительный срок.
– Если немцы пустили – непонятно для чего, – сказал Завалишин. – Скорей кто-нибудь из наших пальнул трофейной…
Ильин возвратился, но за стол не сел, от возбуждения был весь как на винтах.
– Курнаков докладывает, что его усиленная разведка, пройдя полтора километра, встретилась с передовыми частями шестьдесят седьмого корпуса. Прочесали лес и вошли зуб в зуб. Выходит – все! Немцев в котле больше нету. А мы были на фронте, оказались в тылу. В последний день с последним котлом закончили. Опять как в Сталинграде! Не слыхал перед отъездом там у вас, в оперативном отделе, хотя бы краем уха, куда нас дальше думают?
– Не слыхал, – сказал Синцов. – О таких вещах в оперативном отделе вслух не думают…
Многие люди задавали себе тот же вопрос, который Ильин задал Синцову. Задавали, но пока не могли ответить. Только два человека во всей армии – Бойко и Захаров, возвращавшиеся этой ночью из штаба фронта, уже знали ответ.
Батюк вызвал их, чтобы сообщить: после ликвидации котла армию перебрасывают на соседний фронт. На переброску дается очень мало времени, дорог каждый час, поэтому и вызвал ночью, а, не утром. Отдавать свою армию, да еще ту, которой когда-то сам командовал, в другой фронт Батюку было жалко, и он так прямо и сказал об этом, выразился даже: «в чужой фронт».
Проведя новую разграничительную линию между фронтами, ему взамен взятой давали другую армию. Но Батюк, конечно, хотел бы и другую получить и эту не отдавать.
Прощаясь, сказал:
– Здесь у меня показали себя хорошо. Посмотрим, как покажете себя там, у соседа.
Не удержался от этого – ревновал!
Ехать от Батюка к себе домой было далеко; две другие входившие во фронт армии наступали уже за Минском, и штаб фронта оказался на семьсот километров западнее, чем штаб их армии, воевавшей с окруженными в котле немцами. Завершение этой операции в последнее время считалось вопросом дней и часов, и Батюк, хотя и поздравил на прощание, особенно на этом не задерживался. Все его внимание теперь было не там, где добивали котел, а там, где две его армии продолжали идти на запад.
– Закончить закончили, но особых поздравлений не услышали, – усмехнулся Захаров, когда они с Бойко подходили к машинам.
Ехали каждый на своей.
Захаров приказал водителю идти за машиной командующего с интервалом в триста метров, чтобы не глотать пыль. Он думал о том же, о чем вспоминал сегодня Ильин в этой вдруг наступившей тишине. Вспомнил о Сталинграде и бывшем Донском фронте, о всех сталинградских армиях, которые заставили в ту зиму капитулировать Паулюса. Где они теперь, после того как прошли по полторы, по две тысячи километров от Сталинграда? Об одной уже давно не слышно, – спрятана где-то в резерве, а остальные – веером по всем фронтам: одна армия на Прибалтийском направлении, две подходят к границам Польши, две на юге, у них впереди – Балканы… А наша отсюда, из Белоруссии, пойдет теперь в Литву, а за Литвой – Восточная Пруссия…
Переброска на новое направление – дело трудоемкое, работы будет много. С утра Бойко начнет вгонять в пот и штаб армии и штаб тыла! Еще перед обратной дорогой позвонил Артемьеву, чтобы завтра в семь утра вызвал всех, кого надо.
Захаров удерживал себя от напрасных сравнений. При жестком характере Бойко охотников сравнивать его с Серпилиным и так хватает. Но делу это мало помогает.
Для политработника важней другое: постараться понять человека и, поняв, пойти навстречу хорошему в нем и стать поперек плохому. Особенно плохого, такого, в чем надо становиться поперек, у нового командующего нет. Но слишком официален, слишком сух с людьми. А когда человек властный, то его сухость сразу бросается в глаза, а его справедливость остается в тени. А хорошее в Бойко то, что он живет только делом, и никто не может угодить ему ничем, кроме хорошо сделанного дела, и никакие привходящие обстоятельства не могут расположить его к человеку или оттолкнуть – только дело! Тем, у кого дело занимает столько же места в жизни, сколько у самого Бойко, работать с ним можно. А тем, у кого меньше, трудно.
Дела у Бойко идут хорошо, не хуже, чем при Серпилине. И это говорит не только в пользу Бойко, но и в пользу Серпилина. Хорошо руководит людьми и делом не тот, после чьего ухода все сразу разваливается, а тот, после ухода которого все остается как было. Только дураки думают наоборот!
На въезде в деревню, где теперь располагался КП армии, догнали «виллис» командующего. Бойко нетерпеливо ходил взад и вперед около него.
– Поджидаю вас. На целых пять минут отстали, – сказал он Захарову. – Хотел вас спросить: чаю попьем? У меня.
Приглашение было необычным. Ужинали вместе в столовой Военного совета, а пьет ли Бойко на ночь чай или не пьет, Захаров даже не знал. Однако раз зовет, согласился.
Но когда зашли в избу, чаю пить не стали. Бойко достал бутылку коньяка, два стакана, молча открыл бутылку, налил коньяку Захарову и себе и поднялся за столом во весь свой рост.
– Помянем Федора Федоровича. Сегодня с последним выстрелом завершили его операцию.
Бойко одним духом выпил коньяк, сел, откинулся на стуле, и по непривычно взволнованному выражению его лица Захаров понял, что дело не просто в том, что он отдает должное Серпилину, а еще и в том, что сегодня кончил доделывать начатое другим и с этого дня дальше все будет уже его. За операции, которые им предстоят, ответчик уже он – от начала и до конца. Сказав о Серпилине, нажал на слово «его!». «Его операция!» А про следующую подумал: «Моя!»
Подождав, пока Захаров допьет, Бойко потянулся длинной рукой за стоявшим у стены на полу портфелем, достал из него конверт, а из конверта – лист карты-пятисотки, по которой воюют командиры полков и комбаты, – на столе у командующего армией она редкая гостья. На обрезе карты стоял гриф: «Лист 29/31. Домачево. Госграница».
Захаров посмотрел на этот лист-пятисотку с грифом «Домачево» и без объяснений понял, что Бойко начинал воевать по этому квадрату карты. Где начинал войну Бойко, исполняя обязанности командира полка, Захаров знал и раньше; не знал только, что возит за собой всю войну эту пятисотку.
Показав Захарову карту, Бойко снова спрятал ее в конверт и положил в портфель. И только после этого сказал:
– Пока воевали здесь, на Минском направлении, считал, что попаду на этот квадрат. А теперь уже не понадобится! Раз поступаем в распоряжение соседа справа, направление будет на Восточную Пруссию, другого не предвижу. По вчерашней сводке осталось до нее сто сорок километров, если по прямой.
– На юге, чувствуется, тоже скоро начнем, – сказал Захаров.
– Логика подсказывает, что так. Освобождение России заканчиваем. Дальше Европа, – сказал Бойко и, закрыв портфель, щелкнул замками.
Хотя сам был украинец и освобождал Белоруссию, но сказал обо всем вместе, как о России, все разом вложил в это одно понятие, как в ту пору делали и другие, воевавшие на всех фронтах русские и нерусские люди.
Слово «Европа», сказанное Бойко сразу же после слова «Россия», даже как-то поразило Захарова, прозвучало непривычно. Говорили «народы Европы», говорили «там, в Европе». Совсем недавно это было еще слишком далеко, чтобы говорить вот так, как сказал сейчас Бойко, – не все, что сами делали, сразу доходит до собственного сознания! А на самом деле так оно и есть: освободим себя, начнем освобождать от фашистов остальную Европу. Как же еще? Какими другими словами сказать об этом?
– Все чаще думаю о том, какая будет жизнь после войны, – сказал Захаров.
– А я пока не думаю, – сказал Бойко. – Некогда.
– А я думаю, – повторил Захаров. – Раз нигде во всем мире не стреляют, наверно, будет с отвычки