если некуда было уйти, замолкал, словно бы переставая присутствовать до следующего приказания.
Ильина в домике не было. Он, как приехали, ушел в штаб.
По сторонам от двери, у окон, стояли два стола на крестовинах, один поменьше, другой побольше, и около них – по две лавки. На большом столе был собран ужин, накрытый газетами. Вторая половина домика была отделена сбитой из чистенького горбыля перегородкой; там стояли два застланных топчана.
«С кем он здесь живет, с замполитом?» – подумал Синцов про Ильина. И, повернувшись, увидел входившего в домик Завалишина, так сильно раздавшегося за год, что его было не узнать.
– Ильин сейчас придет, – сказал Завалишин после того, как они обнялись.
– Задержался, чтобы потом уже не отрываться.
– Понятно. – Синцов глядел на Завалишина, улыбаясь от неожиданности происшедшей с ним перемены.
От одних людей можно ожидать, что они переменятся, а другие, кажется, навсегда должны остаться такими, как ты их запомнил. Именно таким человеком остался в памяти Синцова Завалишин.
Но он переменился, да еще как! Даже его круглые очки, раньше, на тощем лице, казавшиеся большими, теперь, на потолстевшем, выглядели маленькими.
– Что смеешься? – Завалишин улыбнулся, но и улыбка у него тоже вышла не прежняя – раньше, на тощем лице, она была быстрая и робкая, а сейчас, на круглом, – медленная.
– Признаться, не ожидал, тем более от такого беспокойного человека, как ты, – сказал Синцов.
– Сам не ожидал, – усмехнулся Завалишин. – Успокоился после Сталинграда, что победа будет за нами, и вот тебе результат… Ездил прошлый месяц в армейский госпиталь, – сказал он, перестав улыбаться. – Один говорит: сердце плохо качает. Другой говорит: обмен веществ. Третий вообще чушь городит: надо на исследование класть… Загадка природы: хожу столько же, ем и сплю столько же, работаю больше, психую не меньше, а результат – как видишь.
– А может, все же сердце?
– Все может быть, – сказал Завалишин. – А может, сама природа так запроектировала: половину войны продержать меня тощим, как неукомплектованную часть, а потом довести до комплекта. Те, с кем вместе живу, уже перестали замечать. Ильин не говорил тебе, как меня чуть было не загребли от него для тары- бары с фрицами?
– Сказал.
– А знаешь, как отбился? Когда рапорт по команде подал, что не хочу, – меня сразу во фронт, к самому товарищу Львову. Явился, раб божий, стою перед ним. «Почему отказываетесь идти в седьмой отдел? Важность этой работы понимаете?» – «Так точно, понимаю», – «Языком владеете?» – «Так точно, владею». – «Так в чем дело? Какие мотивы?» Отвечаю: «Прошу оставить на передовой. Других мотивов нет». Он мне на это с иронией: «Не такая уж это передовая – если вы замполит полка!» – «А вот в этом уж не виноват, – говорю. – На войну пошел рядовым и о присвоении званий просьб не подавал. Если считаете, что оказался далеко от передовой, готов вернуться к тому, с чего начал».
– Так и сказал?
– Дословно. Так обиделся на него, что в тот момент все трын-трава.
– И что ж он?
– После всего этого услышал от него только одно слово: «Идите». И через левое плечо кругом, в дверь – и в полк! Как уже потом узнал, спас себя тем, что разозлился. У него, оказывается, слабая струнка: любит закатывать на передовую. И считает: кто перед ним дрожит, тот этого боится. А я, наоборот, голос повысил! Даже потом, когда приезжал, делал нам тут раздолб, все же не снял меня. Только для проверки потаскал за собой по переднему краю. Сумасшедший человек! Как ему только до сих пор голову не оторвало!
Синцов слушал Завалишина и понимал, что в нем изменилась не только внешность. Он заматерел на войне, и в нем исчезла прежняя мягкость. Исчезла вместе с той прежней быстротой и робкой улыбкой, которую уже трудно представить на его лице.
– А если как на духу, почему при своем знании языка не представляешь себя работником седьмого отдела?
Вслух задавая этот вопрос Завалишину, Синцов молча задавал его и себе: почему захотелось сюда, в полк? Чем тебе плохо там, где ты есть?
– Видишь ли как, – сказал Завалишин. – Насчет языка. Немецкий язык для меня – язык детства, язык наивной и доброй книжки с картинками, по которой меня учила мама еще до школы. И хотя у меня русская мать, но из-за того, что мы жили вдвоем и она все детство учила меня немецкому языку, для меня это не только язык детства, но язык мамы, которая потом умерла от голода там же, в Ленинграде, потому что я не смог вывезти ее оттуда, а не смог ее вывезти потому, что был в это время на войне, а был на войне потому, что… Мне не легче, а трудней говорить с этими нынешними немцами из-за того, что я знаю их язык с детства. Да и не их это язык для меня! Тот язык, который я знаю с детства, – для меня совсем другой язык совсем других немцев… Конечно, если б изнасиловали, пошел бы и в седьмой отдел. Но охоты к этому нет. Наше дело их в плен взять. И – побольше. А дальнейшие беседы об их прошлом и будущем – пусть с ними другие ведут! В общем, подальше от надстройки, поближе к базису, – невесело усмехнулся Завалишин. – Был в нашем батальоне?
Синцов молча кивнул. И Завалишин понял его молчание. Именно их батальон тогда, на Курской дуге, под командой Ильина, зацепился и не ушел из-под танков, а потом, когда ночью отвели оттуда, от всего батальона осталось счетом девятнадцать человек. А после этого – еще почти год войны…
– Да, третий батальон, третий батальон, – задумчиво сказал Завалишин. – Тогда, на Курской дуге, я уже замполитом полка был, – добавил он, словно оправдываясь, что остался жив. Потом спросил: – Капитана Харченко видел?
Спросил о единственном человеке из их прежнего батальона, которого Синцов мог теперь там увидеть и действительно видел.
– Прошу прощения, что задержался, – прервав Завалишина, сказал вошедший Ильин. – Почему не за столом?
– Ждем ваших приказаний, – сказал Завалишин.
– Садитесь. – Ильин стянул покрывавшие стол газеты и сел первым.
На столе лежала фляга, стоял большой графин для воды с налитой в него темной жидкостью, четыре кружки, тарелка с горой нарезанного ломтями хлеба, тарелка с мятыми крупными солеными огурцами, две банки с американским колбасным фаршем и накрытый крышкой котелок.
Ильин, как только сел, сразу снял крышку о котелка и заглянул туда.
– Картошка еще горячая, в мундире. Разбирайте. Котлеты и чай принесут. Чугунова ждать не будем. – Ильин кивнул на четвертую кружку: – В батальоне задержался. Явится – догонит. Ну что ж, каждому по потребности.
Он взял графин с темной жидкостью и налил себе полную кружку.
– Что это у него? – спросил Синцов.
– А это он лично для себя гонит самогонку из сухого компота, – усмехнулся Завалишин. – С утра ест сухофрукты, а из фирменного графина на ночь глядя пьет юшку. А мы с тобой как, по-нормальному? – Он отвинтил крышку и держал наготове флягу.
– Давай по-нормальному, – сказал Синцов.
Завалишин разлил водку, и они чокнулись с Ильиным.
– За встречу, – сказал Ильин и одним духом выпил всю кружку компота.
– Позволь тебе представить, – выпив водки, сказал Завалишин и кивнул на Ильина, закусывавшего компот соленым огурцом. – Командир полка, подполковник Ильин Николай Петрович. Он же Коля. Не курит, не пьет и не выражается. Сразу после войны отправим на выставку.
– На какую выставку? – улыбаясь, спросил Синцов.
– Уж не знаю. Будет, наверное, какая-нибудь. А куда же девать такое чудо? Получит на ней первое место как образцовый командир полка, если к тому времени не станет командиром дивизии.
– Картофель бери, а то пока проговоришь, не останется. – Ильин пододвинул Завалишину котелок с картошкой.
Сам он, пока Завалишин шутил над ним, успел покончить с огурцом и, очистив и помакав в соль, съел три картошки.