Попавшаяся им навстречу в аллее молоденькая девчонка-нянечка поздоровалась с ней с таким выражением лица, как будто тоже что-то знала. А может, только показалось: на воре шапка горит!

Встретив нянечку, она усмехнулась тому, как и эта и другие нянечки звали их с соседкой: ее – молодой докторшей, а Розочку – старой, хотя Розочка старше не так уж намного, всего на семь лет.

– Чего фыркаешь? – спросила Розочка.

– Ничего, – сказала она, подумав про себя; «Вот в мне будет через семь лет – сорок семь, как Розочке, и я буду старой докторшей… Нет, я не буду… А вообще, что будет через семь лет? Разве можно сейчас представить себе, что с кем будет через семь лет?»

И она еще раз тревожно вспомнила о своих взрослых сыновьях…

14

Серпилин положил поверх белья и меховой безрукавки пачку книг, которые достал по его заказу в Москве Евстигнеев, защелкнул чемодан и поглядел на часы – даже обидно, что так быстро собрался. Семь сорок. В восемь тридцать – по коням. А она придет самое раннее за десять минут до этого. Не успеет раньше. Это у них только так называется – пятиминутка.

Оглядев комнату – не забыл ли чего, он увидел на подоконнике отпитую на треть бутылку коньяка и, покрепче вдавив в нее пробку, снова открыл чемодан и положил бутылку.

Коньяку он выпил вечером – оскоромился по случаю неожиданного прихода Шмакова. Оказывается, Шмаков уже несколько дней лечился здесь же, рядом, в санатории. Но только вчера вечером узнал и приковылял на костылях, незадолго до отбоя.

Просидели полтора часа за коньяком, вспоминая, как все это было тогда, в сорок первом, когда Шмакова прислали в полк комиссаром.

Шмаков после своего ранения вернулся на кафедру экономики в Московском университете. Как был отличный человек, таким и остался. Только ноги нет, по самое некуда, до бедра, и мучается с этим – культя болит, не дает покоя. Одну операцию сделали, грозят второй.

Шмаков приводил на память данные о военном потенциале немцев, взятые по американским источникам, – с чем начинали и с чем остаются: выходило, что, несмотря на все американские и английские бомбежки, уровень выпуска военной продукции у немцев по многим пунктам все еще не падал, а по некоторым – даже рос. Но это из последних сил. Потенциальные возможности на пределе.

Слушая все это, Серпилин с уважением вспомнил, как еще тогда, летом сорок первого, идя из окружения, его комиссар говорил, что немцы зарываются, спешат заглотать больше, чем могут. И видел в этом их страх перед долгой войной, на которую не хватит потенциала.

Теперь, задним числом, корень из этой задачки извлечь не так уж мудрено, но в сорок первом надо было иметь хорошую голову на плечах, чтобы при непосильной тяжести обстоятельств продолжать думать, а не просто выть от горя.

И не в Архангельском за коньяком тогда все это говорилось, а в лесу, грызя размоченный в воде последний сухарь, у обочины дороги, по которой всю ночь с грохотом шла немецкая техника.

«Да, это был комиссар! – подумал Серпилин, глядя на Шмакова, сидевшего напротив него, прислонив к столу костыли. – Вот уж воистину повезло мне тогда!»

– Стою теперь почти там же, где начинали с тобой воевать.

– Подзатянулась война, плохо немцы считали, – сказал Шмаков.

– У нас перед войной тоже не сказать, чтоб все хорошо сосчитано было.

– Верно, – согласился Шмаков. – С одной поправкой: их отсчет войны – с того дня, какой сами себе выбрали, признали себя готовыми. А наш – вынужденный, мы с двадцать второго июня начинать свой отсчет не собирались. Надеялись, что начнется в сорок втором или даже в сорок третьем…

– То-то и плохо.

– Ну, это уже другая материя. Мое дело – считать. И то, что у немцев война была худо сосчитана, чем дальше, тем очевидней.

– Вообще-то они счетоводы неплохие, – сказал Серпилин. – Только, может, те из них, которые поближе к истине считали, в свое время слова для доклада не получили? – Он посмотрел на Шмакова и подлил в рюмки коньяку. – Выпьем, Сергей Николаевич.

Ему вдруг надоел весь их умный разговор про немецкую бухгалтерию войны, потому что был на земле еще и другой счет – своим могилам на своей земле. Пока все еще на своей. Только на юге несколько румынских уездов заняли, а все остальное пока на своей. А надо к этой осени шагнуть так, чтобы уже не на своей.

Шмаков вспомнил, как Серпилин в первом их откровенном разговоре там, в Могилеве, сказал ему: «Эх, Сергей Николаевич, брат мой во Христе и в полковой упряжке…» – вспомнил и рассмеялся:

– Подумал тогда, что ты из семинаристов. А ты, оказывается, из фельдшеров!

Его снова потянуло на воспоминания, но Серпилин не поддержал и перевел разговор на другое. Боялся, что Шмаков вдруг заговорит о Баранове. А касаться этой темы сейчас не хотелось.

Он проводил Шмакова уже после отбоя и немного опоздал к Барановой. Сказал ей, что задержал сослуживец.

Она не упрекнула, только подняла на него глаза, словно ожидая, не объяснит ли еще чего-то. Но он не стал объяснять, а под утро у них вышла из-за этого первая размолвка; оказывается, у нее были такие требования к нему, к которым он не привык.

– Почему не сказал мне, что у тебя сидел Шмаков? – спросила она. – Во-первых, глупо: мы все равно тут все знаем. Но пусть бы даже я не знала. Еще хуже. Это же не просто так для тебя – Шмаков. Вы же, наверно, говорили с ним и вспоминали о чем-то важном для тебя. А это и для меня важно.

– О тебе не говорили и не вспоминали.

Она огорченно вздохнула:

– Да разве меня только это интересует? А я и не думала, что ты можешь заговорить с ним обо мне. Наоборот, зная, что он сидит у тебя, была уверена, что такой человек, как ты, не захочет говорить с ним обо мне.

– И правильно. Как раз не хотел говорить с ним о тебе, даже нарочно повернул разговор так, чтоб не возникло.

– Вот видишь! И все-таки не понимаешь, как для меня все это важно?

– Что?

– Все. И почему не захотел говорить с ним обо мне, и о чем говорил с ним, и что вспоминал, и почему пришел ко мне после этого такой чужой и грустный, словно перед этим долго стоял и смотрел в открытую могилу. И не сразу стряхнул с себя это, хотя и старался, я видела… Как я могу чего-то не знать о тебе? Я про теплые носки, про то, что ел и пил, спрашивать не умею – может, и плохо, но не умею! А что ты думал, почему пришел ко мне не такой, а другой… Как я могу этого не знать? Сам подумай! Мы должны знать друг о друге или все, или ничего. А если ничего, тогда и вообще ничего не надо. Мне, во всяком случае.

Он отшутился, сказал:

– Виноват, исправлюсь.

И был рад, что она улыбнулась и больше не говорила об этом.

Да, есть привычки, через которые не сразу перешагнешь. Он и так удивлялся себе, сколько было в жизни такого, о чем, казалось, никогда и никому не скажешь! А за эти несколько дней взял и сказал. Наверное, никто о себе заранее не знает, что сможет, а чего так и не сможет рассказать женщине.

И он не знал.

Но теперь, из этого утреннего разговора, выходило, что ей нужно знать про тебя столько же, сколько знаешь сам. К такой степени близости он не привык и недоумевал: как же это у них будет?

Обычно он старался уклоняться в мыслях от сравнения того, что есть, с тем, что было, с той жизнью, которую он прожил с Валентиной Егоровной. Но сейчас подумал об этом. Та, ушедшая в прошлое, жизнь была правдивой с обеих сторон. Иной и не могла быть с такой женщиной, как Валентина Егоровна. Но та правдивость была другой, чем эта, которой сейчас требовали от него. Раньше он давал правдивый отчет в своих поступках и решениях, но думать над своими решениями привык один. Как говорится, «знакомил с выводами». А как и почему пришел к ним – оставлял при себе. И если были не согласны друг с другом, чаще всего молчали.

Но теперь от него ждали отчета уже не в поступках, а в мыслях и чувствах. А за этим, если поглядеть в

Вы читаете Последнее лето
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату