газа мешали глотать. Вонь битой птицы и ошпаренных перьев, исходящая от супа, действовала тошнотворно. Теперь я уже понимаю, что помогло мне вино. Оно отдавало пробкой и бочкой, и, по совести, его надо было выплюнуть или отослать обратно, но все же мне удалось проглотить вина больше, чем супа или воды. Какое-то время спустя оно расширило коронарные сосуды, и сердечная мышца вновь получила толику кислорода.
Я развернул листы корректуры, чтобы, пока остывает безумно горячий суп, заняться правкой, а не думать о смертном поте, об отвращении и о боли. Но глаза мне не подчинялись — не иначе, что-то с очками. Буквы и строчки сливались и разбегались, появлялись и исчезали в виде рябящих пятен. Не помогали ни самодисциплина, ни маниакальное протирание очков.
Я сидел в ледяном безмолвии собственного воспитания.
Чуть позже мне все-таки удалось осуществить другое свое навязчивое желание — спокойно, не привлекая к себе внимания, подняться, уверенными шагами проследовать в туалет и посмотреться в зеркало. Я хотел видеть, что со мной происходит, так что пришлось терпеть. Но в зеркале я увидел лишь то, что кто-то разглядывает себя. И поразил меня не тот факт, что я не отождествлял себя с уставившимся в зеркало человеком, а пепельно-серый цвет его воскового лица. На всякий случай я даже глянул на потолок — проверить, не из-за неонового ли света он кажется мне таковым. То, что я видел, не соответствовало тому, что я ощущал, а физические ощущения не соответствовали увиденному, свет же был слишком банальным, чтобы что-либо объяснить. От этой раздвоенности голова у меня закружилась. На пепельно- сером восковом лице не было видно пота. То был не я, хотя вроде бы ничего другого, кроме собственного отражения, я видеть не мог.
Весьма странным было и то, что в замкнутом помещении воздуха, как мне казалось, было столько же, что и в зале, хотя двери и окна там были распахнуты.
Казалось, будто у меня забит нос, но и ртом дышать было невозможно.
Открыв кран, я основательно высморкался и ополоснул лицо. Я снова хотел отождествить себя с тем, кого вижу. Лицо в зеркале стало мокрым. На влажном лице удалось даже разглядеть собственные черты, но все-таки я наблюдал за ним откуда-то издалека.
Воздуха не было.
Тем не менее до стола я добрался благополучно. Если потоки воздуха парусят и раскачивают занавески, подумал я, то почему мне его не хватает, куда он девается? Проблема была не в том. что я не дышал и по этой причине мне не хватало воздуха. Я дышал. Но, видимо, в воздухе не было достаточно кислорода, необходимого для движения. Вот опять я не знаю меры, даже мелькнуло у меня в голове. А может быть, во вселенной стряслось что-то чрезвычайное? Но коль скоро я решил больше не обращать внимания на свои ощущения, то выходит и правда я теперь человек без меры. Пока я так размышлял, вперив взгляд в невидимую массу воздуха, я понял, что из-за его нехватки не удастся съесть и заказанные на второе жареные шампиньоны.
Старший официант все так же стоял на фоне зеркально сверкающей деревянной панели среди раздувающихся белых занавесей. Мне казалось бессмысленным терять здесь время. Я без труда поднял руку, чтобы позвать его.
Но в воздухе настолько нет воздуха, что я решаю не ждать, пока он подойдет. Не знаю, смогу ли я встать. Как оказалось, смог, и довольно легко. Аккуратно собрал свои вещи, газеты, листы корректуры, очки, авторучку. Теперь мне было интересно, смогу ли я при таком минимуме кислорода доковылять до официанта и хватит ли мне, скованному панцирем холодного пота, времени, чтобы расплатиться и выбраться на улицу. На воздух. Я дошел до него без особых усилий: счет, пожалуйста, и пояснил любезно, что не могу больше оставаться, мне что-то нехорошо. В его глазах мелькнул панический страх, теперь уж наверняка до него дошло то, что он видел и раньше, наблюдая за моим лицом и походкой.
Официант в ужасе, что я хлопнусь в обморок у него на глазах, засуетился, еще не хватало, чтобы я окочурился прямо в заведении, нет уж, лучше на улице. Страх, желание избежать скандала сковали его черты. Он начал было считать, но дрожащие пальцы с трудом попадали в клавиши калькулятора.
Снаружи воздуха было не больше, и все же я ликовал оттого, что оказался на воле, избавился наконец от других. Хотя все, что я делал, я делал, собственно, ради них. В первые десять лет жизни, боясь лишиться любви и заботы, человек привыкает не обременять других сенсационными подробностями своего телесного бытия. Со всеми своими обязанностями я справился, представление удалось, и ощущение успеха было безраздельным. Переживаемая по этому поводу радость напомнила мне о том, сколь велика дистанция между моим сознанием и реальностью моих физических ощущений.
Так я и стоял с этой радостью — за пределами самого себя.
Между тем нужно было двигаться дальше — сквозь свинцово- серую, жаром пышущую субстанцию, которую нимало не остужал обволакивающий мое тело холод.
Я ухитрился перебраться на противоположную сторону шумной от оживленного движения площади и успешно втиснуться в отвратительного вида желтый таксомотор. В салоне — устойчивый запах пота, небритости и дешевого табака, пружины продавленного сиденья того и гляди прошампурят задницу пассажира. Мне удалось опустить стекло, при этом рукоятка осталась у меня в руке. Удалось присобачить ее на место. Воздуха от этого больше не стало, но повеявший ветерок хотя бы немного охлаждал мне лицо, шею и грудь под расстегнутой рубашкой. К горлу периодически подкатывала тошнота, но в последний момент мне всякий раз удавалось не блевануть. Несмотря на оживленное, как обычно под вечер, движение, таксист гнал как бешеный. И мне оставалось только желать, чтобы он мчал еще быстрее, чтобы как можно скорее быть дома. Или чтобы мы во что-нибудь врезались — пусть раздастся вселенский грохот и наступит полная темнота.
Расплачивался я с облегчением, опять я легко отделался.
Движения были рассчитанными, таксист ничего не заметил, мне удалось и это.
Как удалось затем пересечь двор, удалось поздороваться с соседкой так, чтобы у нее не возникло желания со мной поболтать, и, поднявшись, хотя и не без труда, на второй этаж, отыскать нужные ключи.
В раскаленной от солнца безмолвной квартире, что бы со мной ни происходило, я чувствовал себя в безопасности. Надежность убежища ведь важнее воздуха. Быть далеко от всего и всех. Как бы там ни было, а человек все же выше того, чтобы мириться с собственным эгоизмом, иным словом — животностью. Но теперь я не думал ни о ком на свете. Воздуха не было. Я не думал даже о том, что должен о ком-то думать, или что есть в мире существо, о котором я в этот момент не думаю. В час смерти действительно человек остается один, но это ему можно записать только в плюс.
Какая-то неимоверная сила пыталась разорвать изнутри мою грудь и выворачивала наружу лопатки, как будто после стольких лет, проведенных мною в роли простого смертного, я вдруг вознамерился отрастить крылья. И все-таки перед смертью, ради других, мне захотелось смыть с себя предсмертный пот. Мне удалось и это. «Другие» сейчас заменяли для меня конкретных людей с конкретными именами. Боль не стихала, плечи тоже невероятно болели, но, несмотря на это, после душа я почувствовал в себе силы. Наверно, я все же успею вычитать верстку. Почему-то важнее всего для меня была эта корректура, чтобы, когда меня не станет, она оказалась готовой. Ради неких людей, которые меня обнаружат, я также надел свежее белье.
Воздуха в комнатах по-прежнему не было.
Я прилег отдохнуть на диван, хотя знал, что долго не протяну. От теплого бархата воздуха стало еще меньше. Но если лежать неподвижно, то на какое-то время его еще хватит.
Перед тем как забыться сном, я подумал, что, когда проснусь, все будет в порядке и я спокойно выправлю верстку. С этой мыслью я и заснул бы, если бы не совсем уже нестерпимое удушье. Невозможно было свести все жизненные функции к такому минимуму, чтобы организму хватило столь ничтожного количества кислорода. Против внезапной смерти от сердечной недостаточности я в принципе не возражал бы, но было ясно, что перенести без врачебной помощи длительную боль и все нарастающее кислородное голодание я не смогу.
Ну хватит, сказал я себе, как человек, решивший покончить с дешевой комедией.
Я вынужден был понять, что послеобеденный сон от инфаркта меня не спасет. Но все же я не спешил — ведь я боялся не смерти, ее боялось разве что мое тело, я же просто не мог больше переносить боль и немыслимое удушье. Провода физических ощущений, надо думать, подключены туда же. где должно