Иван опять по тропочке прошел на дорогу.
Сверху по улице, от трактира, ему навстречу шел молодой малый в короткой куртке. В руках у него была большая с ремнем через плечо гармонья «ливинка». Он шел, играл на ней и пел.
Иван остановился послушать,
напевал малый и это же самое повторял на гармонии.
Поровнявшись с Иваном, он остановился, приподнял левой рукой шапку и сказал:
— Здорово, дядя Иван! Чего стоишь, на морозе ждешь?
— Да так вот стою, — ответил Ивган. — Не знаю, кудя итти.
— Ступай к Чалому, — сказал малый, — там народу — страсть!..
— Много? — переспросил Иван.
— Страсть… сесть негде… все столы заняты…
— А ты что ж ушел?
— Да что ушел… денег нет — уйдешь…
Он опять так же поправил на голове шапку и, отойдя от Ивана шагов на пять, заиграл и громко запел.
«Ишь ты, — сказал про себя с какой-то затаенной завистью Иван, — ему и горя мало, весело! И я ведь допрежь когда-то так же вот хаживал, тоже было дело… а теперича вот… н-да!»
Он постоял еще с минуту на дороге, озираясь по сторонам, сам не зная, чего нужно, чувствуя только, что у него на сердце лег какой-то тяжелый холодный камень и давит его с каждой минутой все сильнее и сильнее.
«Пойду к Филатычу, — подумал он, — посижу, может, не разгуляюсь ли. Что это, господи, со мной делается такое?.. Свет белый не мил!.. Экай карактер подлый — сам себе не рад!.. Пойду!»
Он повернул назад и направился к новенькому, крытому железом, веселому с виду домику.
Взойдя на крыльцо, он хотел было постучать, да увидал, что дверь не заперта, и вошел так.
Постояв немного в светлых и чистых сенцах около обитой новой клеенкой двери, послушав и ничего не слыша, дернул за скобку и отворил дверь. На двери по ту сторону был приделан звонок, который громко и как-то по-чудному часто задребезжал.
Иван очутился в кухне, где все было грязно и неряшливо. Он остановился у порога и подождал, слушая.
— Кто тама? — раздался откуда-то из-за глухой перегородки женский сердитый голос.
— Я.
— Да кто я-то?
— Я… Иван… Цыдилин Иван.
— А-а-а!.. Сейчас!..
Дверь отворилась, и на пороге показалась толстая, рыхлая баба.
— Матрене Васильевне, — поклонился Иван, — здравствуйте… с праздником!..
— Спасибо, — ответила женщина и, отойдя от двери, тяжело и грузно опустилась на табуретку. — Ох, родной ты мой, какой уж праздник… грех один!
— Семен Филатыч, а? — спросил Иван.
Баба вместо ответа махнула рукой так выразительно, что Иван сразу понял, в чем дело.
— Давно ли? — спросил он.
— За неделю до рождества начал… жрет и жрет, жрет и жрет. А я-то через это каку муку несу!.. Истинный господь, ни одна мученица того не видала, что я вижу! Поди, вон на него погляди, полюбуйся.
— Да что ж мне ходить? Беспокойство одно!
— Ничего… поди… может, он с тобой-то как-нибудь не образумится ли?.. Измучил меня! Лается, лежит, как собака на цепи… Пойдем-кась!
Она поднялась с табуретки и, отворив дверь в комнату, сказала:
— Иди… ничего… Оставь шапку-то здеся… положь вон на стол…
Иван вошел в комнату. Здесь тоже все было не прибрано и в беспорядке. На столе стоял самовар и грязная посуда. По стенам висели, как попало, фотографические карточки и две картины в золоченых багетовых рамах, изображавшие: одна — Иоанна Кронштадтского с крестником, а другая — какую-то «баталию» из русско-японской войны.
Комната разделялась перегородкой на две половины, и из другой половины, где спали хозяева, слышался храп и сопенье. Там в настоящую минуту находился «сам» загулявший Семен Филатыч.
Третья неделя подходила к концу, как он запил.
Сначала он уходил в трактир, к Чалому и пил там на народе, теперь же ослаб, не мог уходить и «жрал», по выражению жены, у себя дома, валяясь с утра до ночи на грязной постели, страшный, совершенно потерявший «лик» человеческий, и осипшим, глухим, точно в пустую бочку, голосом сквернословил.
Около его «логовища», как говорила жена, стояла табуретка, а на ней бутылка, стаканчик «лафитничек» и соленые огурцы.
Через самые короткие промежутки времени он наполнял «лафитничек», выпивал, жевал огурец, плевался и начинал приставать к жене, служившей мишенью для его ругательств.
Ругались они, собственно говоря, оба (жена тоже не оставалась в долгу) и, ругаясь, называли друг дружку на «вы». «Вы, Семен Филатыч», «Вы, Матрена Васильевна».
Со стороны как-то чудно и смешно было слушать их.
Не успел Иван путем перекреститься в передний угол на висевшую там с четырьмя лампадами «божью благодать», как из спальни раздался знакомый ему голос:
— Матрена Васильевна, встаньте передо мной, как лист перед травой… На-а-е-лейте!..
— Пойдем-кась, — сказала Матрена Васильевна, — погляди, полюбуйся, каков он есть.
— Вот к вам Иван Григорьевич пришел, — сказала она лежавшему на боку Семену Филатычу, войдя вместе с Иваном «в спальню», — с праздником пришел поздравить.
Семен Филатыч вытаращил налитые кровью полоумные «бельмы» на Ивана и, помолчав, зарычал:
— А-а-а, Иван!.. Ванька жулик! Че-е-ерная сотня… а-а-а! Водки хошь?.. Выпей, выпей, жулье!..
— Да будет вам, — начала жена, — что вы над собой делаете-то? Кого вы удивить-то этим хотите? Никого вы этим не удивите, себе только вред. Вы встаньте-ка, поглядите на себя в зеркало… на кого вы похожи стали… на всех зверей похожи стали!..
— Замолчать! — выслушав ее и еще больше тараща глаза, закричал Семен Филатыч, — я приказываю за-а-а-мол-чать!.. Вы кто такие, а? Кто вы, я вас русским языком спрашиваю?.. За-а-а-молчать! С кем вы разговариваете, понимаете ли вы? За-а-а-молчать! Эй, Ванька, выведи ее, пожалуйста, вон!..
— Сволочь вы, сволочь паскудная! — стоя около кровати и качая головой направо и налево, как маятник у часов, заговорила жена, — падаль!.. До чего сами себя допустили, а? И как это только не лопнет утроба ваша подлая?.. И из див-то диво, как вы не подохнете только, ей-богу! Вы бы то подумали: кто за вас дело-то делать станет, а? Что у вас тысячи положены, что ли?.. Постыдились бы… диви молоденькие!..
— Молчать! Я приказываю за-а-а-молчать! Вы исполняйте свои супружеские обязанности, вот ваше дело!.. А вы их исполняете, а? Я у вас спрашиваю: исполняете?
— Чиво?
— Ни «чиво», а отвечайте: исполняете, а? Вы перед святым престолом и евангельем что говорили?..