Мариенгоф даже рад своей бесчувственности к женщине:
Однако верность Музе и отрешенность от мира, не есть аскетизм. Несмотря на, мягко говоря, прохладное отношение, женщины Мариенгофа любят. Он высок и красив, он блистательно саркастичен и даже развратничает он с вдохновением. С изысканной лёгкостью, и скорее всего, первый в классической русской поэзии, Мариенгоф описывает, что называется, запретные ласки:
Дев возбуждает цинизм Мариенгофа и, пред ним, собственная обнаженная беззащитность:
Но суть действа, что бы оно собой не представляло, всегда одна — всё это во имя Поэзии, слово изречённое выносится на суд друзей — конечно же, поэтов. Категории моральности и антиморальности, по словам самого Мариенгофа существуют только в жизни: «Искусство не знает ни того, ни другого».
Искусство и жизнь не разделяются поэтом, они взаимопрорастают друг в друга. Верней даже так: чернозём жизни целиком засажен садом творчества. Еще Вольтер говорил, что счастье человека в выращивание своего сада. Мариенгоф радуется друзьям, нисколько не завидуя их успехам, — радуется цветению, разросшемуся по соседству с его садом.
И самое печальное, что происходит с душой лирического героя стихов Мариенгофа — это вкрадчивый холод разочарования в дружбе Поэта и Поэта, отсюда — душевная стылость, усталость, пустота, увядание…
В одной из своих статей Сергей Есенин вспоминает сюжет рассказа Анатолия Франса: фокусник, не знающий молитв, выделывает перед иконой акробатические трюки. В конце концов, Пресвятая Дева снизосходит к фокуснику и целует его.
Имажинисты — и в первую очередь, знаковая для этого течения фигура — Мариенгоф, согласно Есенину — никому не молятся. Они фокусничают ради собственного удовольствия, ради самого фокуса.
Это хлесткое, но, по сути, неверное замечание послужило в смысле литературной памяти — надгробной эпитафией всем незаслуженно забытым поэтам братства имажинизма. «Милому Толе» в том числе.
Но, думается, наличие иконы при производстве фокуса было не обязательно. Гораздо важней то, что поэт иногда превращается из фокусника в волшебника. В качестве свидетелей по этому делу можно пригласить строфы Мариенгофа. Его срывающийся голос еретика и эстета…
…И святой дух отыщет дом безбожника.
В атаку! За Родину! На здоровье!
В жизни непрестанно встречаешь огромное количество невротиков, уродов, извращенцев и психопатов мужского пола, — и никто из них никогда не был на войне.
Живут себе все эти чудаки, нервничают, психуют, извращаются, как умеют и морально уродуют себя и окружающих.
Но стоит кому-нибудь, имеющему хоть какой-то военный опыт повысить голос, напиться и упасть в витрину, послать на хрен начальника или дать подзатыльник любимой девушке — сразу восстаёт в полный рост (и в неохватный бюст) комитет солдатский матерей, поднимается крик о «синдроме», о том, что «оттуда» нормальными не возвращаются и даже о том, что «их всех желательно изолировать» до полного выздоровления.
Может быть, кто-нибудь объяснит, как так получилось?
Человечество воюет, судя по всему, давно и не прекращая этого увлекательного занятия ни на день. Но кто-нибудь из нас помнит что-нибудь из мировой классики о невротиках, прошедших войну и навек слетевших с катушек? Может быть, я забыл, но пусть мне подскажут?
Может, это как-то отразилось в «Илиаде»? В «Записках о гражданской войне» Гая Юлия Цезаря? Может быть, отличный вояка Сервантес обмолвился на эту тему? Может, это описал лорд Байрон? Или Майна Рида на всю жизнь шокировала Мексиканская война, где его ранили — и с тех пор он стал гуманистом? Может быть, Лев Толстой очень переживал из-за того, что устраивал зачистки в горах?
Или, может быть, Хемингуэй и Ромен Гари покончили с собой из-за того, что им приходилось стрелять в людей? А женщины, алкоголь, наличествующая или отсутствующая мужская потенция и прочие ненавязчивые приметы их многолетней мирной жизни — тут совершенно не причём?
Может быть, увешенный Георгиевскими крестами Николай Гумилёв был большим невротиком, чем Есенин и Маяковский, войны не видевшие — или видевшие её издалека? (Если слово «невротик» вообще корректно по отношению к Гумилёву, даже в вопросительной форме).
У Гришки Мелехова, может, тоже был военный синдром? Или он всё-таки заплутал между двумя бабами, а также то «красной», то «белой» правдой?
Короче, есть непреходящее ощущение, что мы имеем дело с дурным мифом — когда заходит речь про неизлечимые синдромы, охватывающие всех поголовно, сдуру ухватившихся однажды за автомат.
Отчасти этот миф порожденье прошлого, XX века — именно тогда, подготовленный, распаханный и засеянный гуманистами века XIX-го, появился культ жертвы. Выяснилось, например, что проигравшим народом быть не менее, а то и более выгодно, чем победившим.