Ямна неумолимо вела вперед своих спутников сквозь настоящее, сквозь прошлое, упорствуя в продвижении и как бы окутывая протяженность преодолеваемого ими в пути пространства и времени покрывалом легенды о славном шейхе, поднявшем свой народ в начале века на борьбу с захватчиками… Но вот однажды, на заре, она завершила свой рассказ, звучавший всю ночь вместо колыбельной Новорожденному. С вершины минарета, где выбрала ночлег Ямна, должно быть, слышали этот рассказ и те, кто забыл о человеке, объединившим когда-то под своим знаменем людей, хотевших защитить свое достоинство и гордость, право на свободу. О человеке, учившем народ сражаться и любить свою землю, свое сообщество, свое единство, о человеке, учившем беречь и хранить несогбенность духа, волю, бесстрашие перед военной силой и хитростью врага, перед его оснащенной невиданным оружием армией.
Ямна верила, что город-крепость, воздвигнутый в пустыне по призыву шейха, служивший убежищем повстанцев, но завоеванный и разрушенный врагом — должен жить в памяти сердец людей как символ народного сопротивления. И если эта память жива, значит, люди помнят о главном, — о том, что «Свобода — это прежде всего достоинство, защита человеком его собственной чести… И хотя на земле много низости, много расчета и хитрости, и люди свыклись с унижением, забыли о гордости», история должна оставаться вечным напоминанием о том, что надлежит защищать… Ведь если бы люди пустыни не начали тогда свою борьбу, может быть, не восстали бы и горы Рифа, а потом и не поднялся бы на борьбу весь народ, отстаивая независимость страны…»
Внимая голосу Ямны, ребенок, еще не обретший дара речи, но уже все видящий, различающий уже мрак и свет, способен понять, что отныне его жизнь будет ничто без этого возвращения к земле, на которой жили героические предки, без этого слияния его судьбы с легендой, с «пространством борьбы» — от южных песков до горных вершин.
Так росло новое существо в этом маленьком невинном теле. Так заполнялись чистые страницы Памяти, так рождалось сознание, в котором будет жить Гордость, Непримиримость, Неприятие рабства.
…И как прозвучала в глубинах пробуждавшейся души нового существа и памяти молитва, совершенная когда-то перед появлением на свет, нетерпеливо взывавшая к небесам о ниспослании на землю «Отсутствующего», так и в финале романа снова звучит эта особая молитва, когда верующие не простираются в мечети перед пустым михрабом, но стоя возносят к небесам свою мольбу, на сей раз — не о грядущем, а о том, кто прошел по Жизни, исчез где-то (в горячих ли песках пустыни, в бурных ли волнах моря, в неприступных ли горах или на чужой стороне), но не пропал бесследно для своей земли. Ибо память о нем способна будить живущих, стучать в их сердца, призывать к тому, чтобы, отринув страх, отвергнув ложь, насилие и унижение, вернуть людям их попранное Достоинство.
«Так будьте же достойны ран, которые открылись вашему взору…» Эти слова Бенджеллуна как будто стали целью его служения литературе. Писатель и в книге «Песчаное дитя» (1985) верен главным своим темам, но особенно одной: той, что, пожалуй, пронизана болью больше других, — положению женщины в мусульманском обществе. Для него Марокко — не только самый близкий пример векового социального насилия и бесправия, на которое обречена женщина, но и пример парадоксальный: родина великих мыслителей прошлого, одна из твердынь и опор блистательной андалусской цивилизации, страна с необычайно щедрой природой, залежами несметных богатств, имеющая все, что могло бы способствовать прогрессу, Марокко сегодня — еще полно отсталых общественных отношений, косных традиций.
Массовая неграмотность, вопиющая нищета народа, отданные на разграбление всякого рода чужеземцам недра страны, тысячи эмигрантов — безработных, покидающих Марокко — все это, как справедливо считает писатель, только углубляет и делает еще более очевидной проблему женщины. Отстранение ее (оправданное и узаконенное религией) от участия в общественной жизни, политике, обреченность на молчание, особое, этически изощренное, приобретшее уродливые формы изгойство, психологическое подавление, приводящие к чудовищным, несовместимым с прогрессом и цивилизацией XX века формам и ее каждодневного существования — вынужденности жить в домашнем заточении, скрывать свое лицо, не иметь право выбора, права решать судьбу своих детей, сносить безропотно обряд мусульманского отречения мужа от жены, обрекающий ее фактически на вечное одиночество.
Марокко, конечно, еще не самый яркий пример неполноправия мусульманок — свидетельства тому многие книги арабских писателей различных стран, но для Тахара Бенджеллуна — это имеет символическое значение и в плане общеарабском, и в плане национальном. И те, на первый взгляд, резкие изменения положения женщины в стране, которые связаны с эпохой независимости, — возможность учиться и работать, — для писателя лишь исключение, подтверждающее остающуюся незыблемой главную норму жизни миллионов его соотечественниц.
Вот почему и в «Харруде», и в «Мохе-безумце…», и в лирических стихах, и в публицистических выступлениях Тахар Бенджеллун так горячо и так страстно поднимает свой голос в защиту женщины — в конечном итоге именно женщина воплощает для него Родину.
«Призрачное (или, как называет его автор, — «Песчаное») дитя», хотя и искусно стилизованное под занимательные рассказы уличных сказителей, бродячих артистов, собирающих в мавританских кофейнях и на базарных площадях огромные толпы народа, — современная притча, но со свойственным народным повествованиям разнообразием концовок, — каждый слушатель припоминает что-то похожее либо случившееся и с ним, а заодно сообщает новые подробности, которые рассказчик в другом месте уже естественно вводит в сюжет. Занимательная история о девочке, ставшей прекрасным Ахмедом, превращается под пером современного писателя в трагическую повесть о социальном мираже, фантоме, существе, имеющем плоть, но ставшим бесплотным призраком, имеющем лик, но обезличенном, рожденном в богатом доме, но ставшем бездомным бродягой, отомстившим насильнику, но и до сих пор остающимся неотомщенным за вековое насилие, избавившемся от тюрьмы домашних стен, но умершем в клетке — символе очевидного рабства, надежно охраняемого железными прутьями решетки — порядка…
…Когда богатый сеньор, патриарх, глава большой семьи получал весть о рождении у его жены ребенка, в доме воцарялся траур. Семь дочерей родила ему женщина и ни одного сына. И на восьмой раз Господин решил: даже если это снова будет девочка, всем оповещено будет о рождении сына. И все произошло в глубокой тайне, и никто, никогда, кроме принимавшей роды старухи Лаллы Радхийи, вскоре умершей, так и не узнал, что растущий в доме маленький наследник Ахмед — девочка. Матери велено было молчать — она с готовностью и смирением подчинилась воле своего Господина, а сестры и родственники ни о чем не догадывались. Ахмед рос ловким, подвижным, учителя прививали ему выносливость, он с детства умел скакать на лошади, владеть оружием, ему внушали презрение к женщине, учили сознавать свое превосходство… Мнимый Ахмед не знал, что он — девочка, презирал подобострастие и рабскую покорность своих сестер и теток, тайно жалел мать, но был сдержан на сыновнюю ласку, гордился дружбой и доверием отца. Однако он все чаще задавал себе вопрос, почему его так настойчиво оберегают от контактов с окружающим большим миром. Но со временем пришло прозрение. И книги, и зеркало, и наступившая зрелость открыли тайну. Но обнародовать ее было равносильно самоубийству — Ахмед уже прекрасно сознавал, что значит роль мужчины и роль женщины; их семья — это только песчинка в океане жизни. Терзания души обернулись желанием отомстить отцу, взять реванш, отстоять свою неподвластность его воле. А для отца это означало реальную угрозу, открытие тайны, разоблачение его позора, его бессилия узаконить свое извечное право на власть при отсутствии мужского потомства.
Со смертью Господина вся полнота власти оказалась в руках Ахмеда.
Понимая, что природа обрекла его на рабство, а не на власть, он сам осуждает себя на одиночество, на затворничество, на молчание: смущаясь благоприобретенных мужественных интонаций и грубой окраски своего приученного к властности голоса и избавляя себя от дальнейшей необходимости раздваиваться, Ахмед замолчит навсегда, отдавая распоряжения по дому с помощью карандаша. И понимая, что противоестественно занимать в доме неподобающее место, он (или она) выбирает скромную каморку на самом верху, под крышей, чтобы в одиночестве созерцать из окна открытый мир…
Но ни книги, ни наркотический туман забвения, ни иллюзорные путешествия, ничто не спасает от Знания. Реальность давила на сознание, выдавливала правду. Образ разрушения дома, его медленной агонии, начавшейся со смертью Господина, — символ давно прогнивших устоев, на которых зиждется угнетение. Осыпалась штукатурка старых стен, расползались трещины, приходил в запустение сад, люди сходили с ума, умирали от болезней, — все вокруг тлело, распадалось, как ткани страшной опухоли. И все