— Да нет, я не готова, — пожала плечами девушка.
— Но вы же пишете? — спросил Подольский.
— Что я там пишу. Ерунда, — махнула девушка рукой и рассмеялась.
— Вообще-то у нас объединение для пишущих, — строго сказал Подольский.
— Нет, я пишу. Но читать не люблю. Я лучше послушаю.
— Мы сегодня знакомимся. И каждый читает по стихотворению, — растолковал Подольский.
— Да? Интересно.
— Я рад, что вам интересно. Ну, читайте.
— Да не хочу я, с какой стати? — удивилась девушка. — Тоже мне — обязаловка.
Подольский сделал паузу. Видно было, что ему хочется выгнать нарушительницу распорядка. Но что-то мешает. Бог весть, кто она такая. Может, дочка какого-нибудь начальника. Очень уж
— Хорошо! — сухо сказал он девушке. И подчеркнуто приветливо обратился к сидящей за нею по очереди подростковой барышне, нетерпеливо моргающей маленькими глазками. Та резво начала, Подольский умиротворенно слушал. Он расставил точки над i: показал всем, что не поступился принципами, а просто проигнорировал блажь чужого человека.
После каждого выступления мэтр в нескольких словах оценивал.
— Растешь, молодец, — говорил он.
Или:
— Много чувства, но не хватает мастерства.
Или:
— Слишком мастеровито, чувства не хватает.
Он для каждого находил добрые слова, поэтому обстановка становилась все более задушевной.
Дошел черед до Валько.
Валько, прикрыв глаза, прочло:
И т. д.
Подольский, слушая, жевал губами и потрясывал старческой головой. Ему не нравилось. И он не стал этого скрывать (может, потому, что заметил на лице красноодетой блондинки одобрительный интерес).
— Извините, молодой человек: подражательно и вторично. Одни слова. Невозможно понять, что вас действительно волнует, что именно вы хотите сказать. Это знаете как называется? Версификаторство! Что вообще главное в поэзии? — задал он вопрос присутствующим. Они молчали, оставляя право на истину за Мастером. И он воспользовался этим правом и выдал истину: — Подлинность! (Все приятно изумились — за исключением нескольких саркастических особ (авангардисты, должно быть), сидящих особой группкой, Салыкин уже успел с ними несколько раз сочувственно переглянуться с выражением: «Ну и ну!») Подлинность! Это главное в поэзии, в искусстве вообще! Подлинность и неповторимость чувства, мысли, образа. И — свой голос, а не заемный. Я, думаете, не умею выдумывать оригинальных слов? Сколько угодно! Но надо следовать природе своего дарования. Я знаю, меня некоторые даже колхозником обзывают. (Старожилы опять изумились, на этот раз неприятно, и покачали головами: «Надо же, какие бывают гнусные завистники!») А я не боюсь! — зазвенел голос Подольского. — Да, я люблю русскую землю, русского крестьянина, русский хлеб! Это свято! А некоторых молодых почитаешь — что святого за душой? Ничего! Я не про вас, я вообще имею в виду. Тенденцию! Будьте подлинными — и вам простят и рифму неловкую, и оборот неточный. Лишь бы чувство было точное. Вот вы читали стихотворение, — указал он на даму, которая сочинила стишок о хризантемах, — извините, не знаю как вас...
— Ирина Владимировна, — зарделась дама.
— Да. Казалось бы, какая простота — лирическая героиня не тронула цветов. Но как по-своему сказано. Безыскусно, не без недостатков, но подлинно, понимаете меня? Впрочем, у вас все еще впереди, как и у всех. Пойдем дальше.
Но дальше не пошли — девушка в красном подала голос:
— Извините, я не знаю, тут у вас как? Всем высказываться можно? Или только вам? — обратилась она к Подольскому.
Вопрос застал Подольского врасплох.
— Я тут не начальник, — пробормотал он. — В поэзии все равны. Хотите — высказывайтесь.
— Я коротко. Мне кажется, этот юноша, — посмотрела она на Валько, — очень интересно пишет. Придумывает, да, но как-то интересно придумывает. А остальные подлинно, возможно. Но какая-то это подлинность не подлинная. Свой голос, я понимаю. Но он такой свой, каким должен быть свой. Я, наверно, не очень ясно говорю. То есть слушаешь — и ничему не удивляешься, понимаете? Как-то ожидаемо все. Я так себе и представляла — просто один в один. Даже грустно. А про хризантемы вообще... Я не сначала слышала, но... Ирина Владимировна, бросьте вы эту ерунду, вышивайте крестиком.
— Сама вышивай, — огрызнулась дама с неожиданной быстротой реакции. — Пришла расфуфыренная, как на танцы, и начала тут фасовать всех! Посиди послушай сначала, молода меня учить, ясно?
— А, — сказала девушка в красном, — ясно. В четвертую кассу не занимать. Извините. Молчу.
Она чуть помедлила, словно решая, уйти или нет. Улыбнулась каким-то своим мыслям. Осталась.
Салыкин начал читать. Он читал всем и никому, в пространство. Но Валько чувствовало, что на самом деле он читает девушке в красном. Как, впрочем, и все, кто читал после ее появления. И поэты, и поэтессы — ей читали. Вот она, сила пола и ориентировка на тех, кто безусловно доминирует. Салыкин читал, читая ей, и все это понимали. И Подольский это понимал. И злился. И злорадствовал, готовясь разгромить Салыкина, поскольку его стихи явно на это напрашивались.
Этот стишок Валько уже слышало в виде песни. Стишок такой:
Подольский гремел, рвал и метал. «Кощунство», «издевательство», «посягательство», «изощренное пустобрехство» — так он прикладывал Салыкина. А Салыкин, похоже, был только рад. Сидел себе и снисходительно улыбался. Дескать, ваша ругань мне даже приятна, было бы хуже, если бы хвалили. Девушка в красном тоже улыбалась. Остальные слушали Подольского не без удовольствия (утешает, когда другого хают), но при этом как-то выжидательно — словно речь Подольского теперь уже была не основной и окончательной. Валько понимало, чего они ждут — как прореагирует девушка в красном. И кто-то, возможно, даже ее поддержит. А кто-то яростно заспорит. Зрел конфликт.