Ведут в дом.
А в доме уже ярко разведен огонь в камине, на столе все готово, Андрей Ильич вносит, прижимая к груди, большую оплетенную бутыль: первый урожай! — и ревниво, с трепетом создателя смотрит, как Ойценко задумчиво пропускает рдяную влагу сквозь мокрые оттаявшие усы, добавляя в вино снежной влаги.
— Что ж! — говорит Ойценко, одобрительно склонив голову, — и Андрей Ильич на седьмом небе от счастья.
До полуночи они степенно, семейно ужинают, а потом, уложив детей, как бы забывают о летах. Запрягу-ка я Коня! — вскрикивает Андрей Ильич.
— Вечно ты, — упрекает Алена, — гости устанут, а ты за баловство.
Но сама довольна.
И вот на Коне, запряженном в легкие скользящие санки, на могучем Коне, которому и десятерых мчать не в тягость, они летят по пустынным сугробам вдогонку за остановившейся луной. Алена хохочет алыми губами и белыми зубами, хохочет и, как в юности, запрокидывает бутылку шампанского, пьет из горлышка искрящуюся жидкость, она проливается на искрящийся ворот куньей шубы, и звезды искрятся, и снег искрится, и глаза ее искрятся, и душа Андрея Ильича искрится, и он приникает к ее губам, целует и не может нацеловаться, не может надивиться свежести ее губ.
— Ну, брат, ты, однако! — корит Ойценко. — Разлакомишь! А сам уж пожимает бархатную смуглую ручку супруги — словно в первый раз робкая ладонь гимназиста касается украдкой сухих и горячих, несмотря на сорокаградусный мороз, пальчиков гимназистки.
— Примерзнете друг к дружке! — оборачиваясь, кричит возница Мама (ах, да, Мамы ведь нет уже...) — и Андрей...
— Ты оглох?
— А?
Андрей Ильич очнулся.
В воротах, раскачивающихся и скрипящих от налетевшего ветра, стояла женщина в цыганской одежде.
— Я слушаю вас, — сказал Андрей Ильич.
— Цыган Рудольф не заходил к вам? — спросила женщина.
— Рудольф? Не знаю такого.
Женщина повернулась, чтобы уйти.
— Постой! — закричал Андрей Ильич.
Она повернулась к нему, усмехаясь, понимая, что он хочет полюбоваться ею.
— Ты не цыганка, — сказал Андрей Ильич.
— Почему?
— Цыганки такими не бывают.
Андрей Ильич действительно не верил в красоту цыганок, и его не убедили в этом ни француз Мериме, ни русский Лесков, ни молдаванин Эмиль Лотяну, ни многие, многие другие, изображавшие смертельно и роково красивых цыганок. В жизни он ни одной такой не видел. Он встречал худых смуглых женщин с золотыми зубами и ухабистыми повадками. Не то что красивой, он миловидной средь них не замечал. Поэтому он не верил, что эта смертельно, именно смертельно красивая женщина — цыганка.
— Ну что, — сказала женщина. — Пойдешь со мной?
Это приютившийся в казенной квартирешке и на казенной службишке человек дорожит своим временным углом и временным куском хлеба, человек же своей воли и свободы, человек, сам себе построивший дом, имеет смелость взять все в одночасье и бросить. И Андрей Ильич понял, что судьба, вдруг начавшая кидать ему козырных королей, пошла с самого главного туза, испытывая его: сумеет ли принять ее подарок?
— Пойду, — сказал он. — Жене только скажу. Ты погоди.
Он побежал в дом.
Но в доме царил кавардак, что-то произошло, пока он был в задумчивости или когда говорил с цыганкой. Тяма и Алена ползали по полу и просили есть.
Жена исчезла.
От опасности сбежала?
Друга нового нашла?
Измену почуяла и не стерпела?
Что случилось?
Андрей Ильич бросился в хозяйственные постройки: пустота. Ни коровы, ни овец, ни лошади, ни телеги. Только на земле кровь забитого скота, в стороне кучей внутренности, возле которых бродит последняя курица с общипанным хвостом.
Что ж это такое?
Он бросился к воротам — цыганки не было. Словно привиделась.
Ветер вдруг стих. Воздух над домом словно разверзся и стал тихим, тайным, готовящимся — как сама смерть.
Что ж это? Что ж это? — повторял Андрей Ильич, бродя по двору...
28. Дипломатия
Суть предвоенной дипломатии, как известно, не в том, чтобы предотвратить войну, а в том, чтобы свалить вину за ее начало на другую сторону.
Не такими словами, но такими мыслями думал Василий Венец.
По его плану было так: сперва переговоры. Они, конечно, сорвутся. Потом будет что-то вроде совета в Филях. А потом уже и битва.
Он послал посыльного к Бледнову — вечером 28 июля. Посыльный шел с двумя флагами: белым парламентерским и личным флагом Василия, тоже белого цвета, но с рисунком: роза и нож (то есть все та же любовь к Алене и все та же ненависть к врагам, что изображены на схеме). Бледнов лишь усмехнулся, он знал, что настоящие испытания обходятся без атрибутов. Посыльный передал письменно и устно: всем известно, что завтра, 29-го июля, начнется то, чему должно быть. Но по всем правилам сперва положено сесть за стол переговоров, встретиться лидерам.
— Ну, пойдем, — сказал Бледнов, уверенный, что стол переговоров — это так сказано, как многое в речи людей, для пустоты, для красивого слова.
Он пришел к деревянному мосту через овраг и увидел, что посредине стоит действительно стол, на нем несколько бутылок водки, а по торцам стола напротив друг друга два стула из тех, что называют венскими.
Василий Венец встал, поздоровался с Бледновым кивком, сел.
Василий знал, что согласие сторон возможно лишь при уничтожении разногласий. Тот, кто не захочет согласия, должен начать с тех разногласий, которые можно уладить, а потом уж дойти до непреодолимых. Он должен во всем уступить, но в одном упереться. И получится вид, что упорна и несговорчива как раз другая сторона.
Александр не мыслил так тонко. Сепаратор заранее познакомил его с намерениями Венца, потому что, как умный, состоял при Венце советником и ординарцем. Так его предательская функция очень облегчалась.
— Ну, че? — спросил Александр.
— А ты че?
— А че ваши к нашим ходят? — спросил Александр.
— Ваши будто к нашим не ходят, — парировал Василий.
Помолчали.
— Ваши Моне Ласковому ухо отрезали, — выдвинул претензию Венец.
— А ваши Шуре Носкову прибили ногу гвоздем к полу, оставили в сортире стоять без штанов, — ответил Александр.
— Суки вы вообще, — сказали Василий.
— А вы будто нет, — сказал Александр.