убрано вчера. Хорошо! Чисто! Занавески, обычно пестренького ситца, просвечивают, лучи света падают на зеркальный шкаф с посудой, в нем горкой чашки и блюдца, и хрустальная ваза с вечнозеленым искусственным цветком, тут же — румяное яблоко из парафина. У кого-то сохранились старые диваны с деревянными прямыми спинками и полочками, на которых мал-мала-меньше выстроились милые белые слоники, а вон у одного хоботок отломан, Петенька, играя им 31 год назад, сломал, паразит. Над диваном часто галерея портретов родных и близких, и тех, со строгими взглядами, кого уж нет. Но хоть взгляды их строги, зато лица довольны миром и счастьем, которое они видят в доме. Хозяйки встают поздно, а все ж раньше детей и мужей — чтобы приготовить им завтрак. Хозяин же, проснувшись, пойдет во двор, чтобы на воздухе не спеша выкурить первого утреннего табаку, вживаясь в новый день — если хозяин, конечно, не идет на рабочую смену, ведь железная дорога подчинена беспрерывному графику и не всегда именно на воскресенье выпадает выходной день сцепщика, брубильщика или машиниста. Покуривая, хозяин оглядывает постройки и сам дом, глянет на соседний и видит, что его ничуть не хуже: и крепок, и крыша покрашена красной краской, а стены голубой, и ставни разрисованы белыми завитками. Походя хозяин исправит какой-нибудь мелкий недостаток: попрямит колышек, поправит куст. В душе он жалеет, что дом его, как и другие полынские дома, обеспечен газом, нет дровяных печей и не надо рубить дров, а хорошо бы порубить дрова по утренней прохладе, разминаясь к завтраку. Впрочем, завтрак дело легкое, быстрое — яичница и каша. Воскресный же обед — иное дело. Тут достается из погреба квашенная капуста, соленые огурцы, маринованные грибы, если зимой, а летом огурцы и помидоры свежие, с грядки, они лежат на столе отдельными плодами, потому что в Полынске не признают порчи продукта на крошенину салатов, едят живьем, целиком. Подаются щи с янтарным наваром, с большим куском мяса, этот кусок, как правило, служит и вторым блюдом — со всяким вокруг него уснащением. Перед обедом хозяин скажет: мать, налей! — и она нальет из пятидесятилитровой фляги вкусной пахучей жидкости в большую кружку мужу и в граненый стаканчик-стопочку — себе. Бражка! Хозяин выпьет кружку не спеша, медленными глотками и спокойно начнет кушать, а хозяйка сглотнет брагу быстро, поперхнется, поспешить закусить, а хозяин подивится этому извечному женскому лицедейству: будто не она пила намедни на соседской свадьбе неразбавленный спирт — не вздрогнув даже, и пошла дробить половицы плясом...
После обеда женщины выходят за ворота посудачить, старухи — покалякать, старики — потолковать, мужчины — побеседовать, парни с девушками — позубоскалить, малые дети — в салки играться.
А вон стриж под стреху мелькнул: дело жизни у него там. Ну, живи.
А вон пацаненок к бычку привязанному подошел, дразнит. Бычок копытами роет, бычится, как взрослый бык, но в шутку, понимая: маленький не обижает его, а балуется.
А вон выпивший Елдырьев пошел, там слово о погоде молвил, там о политике сказал, там о видах на урожай выразился. Кто поддакнул, кто поспорил, а кто и вовсе с ним не согласился.
А вон елдырьевский младший сын на мотоцикле погнал без оглядки: чу! к афише клуба железнодорожников покатил, чтобы потом проехать обратно всеми улицами и сообщить, какое сегодня кино.
В кино идут вечером по-деревенски соседскими группами, в кино лузгают семечки, переговариваются: гля, Таська, как он ее. Вот я тебя так же.
Га-га-га! — добродушный смех.
А к ночи сверчки безумствуют, луна тихо светит влюбленным, коровы у сараев с шумом вздыхают и жуют, хозяйка закрывает ставни, покрикивая: Толька, домой! Хватит тебе носиться-то, ночь на дворе! Домой, кому сказала!
Утихает все.
Старухи шепчут: слава Тебе...
Так вот, в подобный мирный и счастливый день, но весной, Алена спустилась в подвал школы. В подвале школы размещались принадлежности для уроков военного дела: противогазы, макеты оружия, плакаты с рисунками ядерных взрывов и три малокалиберные винтовки, из которых старшеклассники стреляли на меткость под руководством Андрея Ильича, который, уча их, сам учился и стрелял с удовольствием.
Она вошла как раз когда Андрей Ильич укладывал винтовки после занятий в металлический ящик- сейф.
Она села на мешки с песком, с которых производилась стрельба из положения лежа, и заплакала.
Он сел рядом.
Тогда она его обняла.
Тогда Андрей почувствовал нечто такое, чего никогда не чувствовал.
Тогда он запер подвал.
Сначала он понял, что такого счастья у него сроду не было.
Потом он понял, что такого счастья уже никогда и не будет.
А потом ему показалось, что такого счастья вообще не может быть.
Тогда он пошел к ней домой и стал жить у нее дома. Мама перешел в сарай.
На работу Андрей Ильич не приходил.
Решили: запой.
Потому что у всех остальных школьных мужчин — у Саламандрина, у завхоза Бздоева, у учителя трудового обучения Глопотоцкого по несколько раз в год случались запои. К этому привыкли и просили только не совпадать запоями, а чередоваться, чтобы когда в запое Саламандрин, его подменял бы Бздоев, а когда в запое Бздоев, его подменял бы в его делах Саламандрин. Или Глопотоцкий. Глопотоцкого же заменить нельзя было, во время запоя он запирался у себя в мастерской, никого не впускал, конструировал вечный двигатель, основанный на противовесах. И всякий раз дело уже шло к победе, но именно в это время у него кончались запасы водки и вина, и он, полуживой, выползал из мастерской, брел в больницу, прямиком в реанимационную палату, потому что у него было больное сердце. Как правило, у двери палаты он падал, пульса у него уже не было, но каждый раз спасали. Из больницы выходил желто-серый, без мыслей о пьянстве, но все еще с мыслями о вечном двигателе, поэтому через три-четыре месяца все повторялось.
Его, бывшего в трезвом периоде после недавнего запоя и поэтому надежного, послали проведать Андрея Ильича.
Он застал Несмеянова за странным делом: тот выволок из сарая, где проходящие цыгане десятилетиями оставляли всякую всячину, множество предметов и перебирал их.
— Ты что это тут? — удивился Глопотоцкий.
— Хозяйство налаживаю, — степенным крестьянским голосом ответил Андрей Ильич.
Глопотоцкий посмотрел ему в глаза: трезв!
— Ты гляди, гляди, — показывал Андрей Ильич. — Чего тут только нет!
И действительно, в куче, которая уже была наполовину рассортирована, были:
— два ржавых топора без топорища и один не совсем ржавый, с топорищем;
— целая двуручная пила с ручками и половина двуручной пилы без ручки;
— две ножовки;
— семь молотков;
— три гвоздодера;
— гвозди: большие, маленькие, средние, многие были гнутые, но Андрей Ильич горячо доказывал, что все их можно разогнуть и опять пустить в дело;
— несколько мотков разной проволоки и кусок телефонного кабеля;
— две косы, одна совсем новая, с фабричной даже наклейкой;
— несколько лопат с черенками и без черенков, совковые и штыковые;
— два лома;
— приводивший Андрея в восторг рубанок с красивой круглой ручкой, правда, без лезвия, но Глопотоцкий, уважительно осмотрев инструмент и сказав, что теперь таких не делают, пообещал принести лезвие;
— колесо от прялки;
— скобы, куски труб и прутьев, прочий металл;
— кусок дерматина с прожженной дырой посредине, которую, говорил Андрей, можно искусно заделать