ступай домой. Это, наверно, будет правильнее, отдыхай. У нас же не какие-нибудь церберы, ты ж не виноват.
– Не виноват,– повторил вслед за ним Белогорский. Помедлил и поинтересовался:– Вот еще насчет идеологии,– он криво усмехнулся, ему было неудобно беседовать на возвышенные темы.– Эта самая… жизнь,– проговорил он с трудом.– Жизнь и этот старый хрыч – как они друг с дружкой вяжутся с точки зрения конторы?
Лицо Щуся сделалось, словно высеченным в мраморе.
– Никогда т а к не спрашивай,– сказал он, чеканя слова. – Никогда. Жизнь священна, даже у хрыча, все остальное – ничто. Есть еще вопросы?
Антон замотал головой.
– Тогда я пошел,– заявил снова знакомый, из мяса и костей, Щусь.– Тебе оплошать простительно, а мне – нет. Ферт мне голову откусит.
Антон поднял руку, прощаясь, и только некоторое время спустя, уже в вагоне метро, ему пришло в голову, что он использовал нацистский жест.
Он вошел в родную,пропахшую дешевым табаком, темную даже днем квартиру, включил свет. Обвел взглядом разбросанные там и сям вещи, немытую посуду, старый календарь на стене. Активным ли, пассивным ли способом утверждал он жизнь в своем собственном доме, но с «УЖАСом» она покуда не имела ничего общего. События последних двух дней воспринимались как сон – неизвестно только, дурной или хороший. Сны, как правило, такими и бывают – неопределенными в этическом отношении. Белогорский вспомнил, что человек отводит сну добрую треть жизни, и подумал – с несвойственной глубиной мысли, – что третью часть жизни человек проживает вне знания плохого и хорошего.
7
Поудобнее устроившись на сиденьи автобуса, Антон втянул голову в плечи, сунул руки в гарманы галифе и изготовился дремать. Ночью он спал неважнецки: снова привиделось нечто дурацкое, с гоголевскими вкраплениями. Антон был гостем на украинских почему-то посиделках, где собрались всякие девицы и утешали свою подругу, которой в чем-то крупно не повезло. Они ее баюкали и заговаривали ей зубы до тех пор, пока не уронили прямо на руки какому-то парубку – те тут же обвенчались, совершили коитус и куда-то целенаправленно пошли. По дороге молодой супруг грубо ругал новобрачную – все пуще и пуще; сам же он делался все гаже, уродливее. Наконец, своими словами он превратил жену в куклу, обломал ей руки-ноги и бодро – будучи уже не поймешь, чем,– зашагал дальше, размахивая какой-то частью ее тела. На этом месте картина сменилась, и Антон увидел себя, одинокого и потерянного, среди неподвижных голографических носов, выменей, голеней и предплечий.
Но в пасмурном Антоновом огне, который жег угрюмо и лениво ему сердце, виновен был не только мерзкий сон. Перед тем, как лечь, Антона угораздило вновь – совершенно случайно – поглядеть в черноту окна. Он, между прочим, успел напрочь позабыть о своем вчерашнем наблюдении, но вспомнил о нем очень быстро – в ту же секунду, когда опять узрел на холодной скамье неподвижный силуэт с затененным лицом. Мысль о совпадении Антон отбросил. Совпадение чего и совпадение с чем? Оцепеневшая фигура приковывала взор и наводила страх. От всей души желая себе не делать этого, Антон отвернулся, сосчитал до пяти и снова бросил осторожный взгляд на окно. Скамейка опустела, россыпи желтых присмиревших листьев были покрыты тончайшим слоем первого снега.
И подремать никак не получалось – глупые страхи питали и умножали и без того невеселые думы. Антон открыл глаза и обреченно уставился на запись, сделанную чернилами по обивке переднего кресла. Слова «Ingermanland» и «Annenerbe» красовались в окружении варварских разрезов и просто дыр. Белогорский видел подобное не впервые, но не имел представления, кто и зачем это пишет и режет.
Коквин сидел по левую руку от Антона и занимался дыхательной гимнастикой по какой-то незнакомой широким кругам системе. Лицо его было абсолютно спокойно, веки полуприкрыты, кисти ровно и неподвижно покоились на коленях. Ритмично раздувались ноздри, мерно вздымалась и опускалась отутюженная гимнастерка, увешанная неизвестными пока Антону знаками отличия. По бокам грудной клетки были аккуратно протянуты два тонких кожаных ремня, замыкавшихся на тугой пояс. Смотреть на звеньевого было не очень приятно, и Антон переключил внимание на окно, за которым увидел мокрый хвойный подлесок и свежий снег-полуфабрикат. Автобус разогнался, но пейзаж не баловал разнообразием. В памяти Белогорского всплыл намозоливший глаза домашний натюрморт, и он подумал, что пейзажисты – народ тоже ограниченный и убогий. Секундой позднее Антон – одновременно и тревожно, и лениво – попытался вообразить, что ждет его впереди. Была у него такая скверная привычка – время от времени уноситься памятью в былое, вспоминать себя в какие-то определенные день и час и делать безуспешные попытки воспроизвести незнание сегодняшних событий. Он старался не заглядывать в прошлое слишком далеко, иначе груз уже свершившегося будущего становился непомерно тяжел. Если его ненароком заносило в годы отрочества, то немедленно, без всяких усилий, возвращалось ощущение театральной премьеры, когда свет уже погашен, занавес освещен огнями рампы и вот-вот поднимется, сопровождаемый пением скрипок. При мысли о том, что случилось с ним в последующие годы, Антон стискивал зубы в ярости и тоске. В пятнадцать лет, ожидая подъема занавеса, он никак не предполагал увидеть за ним раскаленное сердце, уничтожающее своим появлением черный череп. Вот и теперь: что вспомнится ему – не скажем, через десять лет, но хотя бы сегодняшним вечером? Но ко времени, когда ответ уже будет получен, сей праздный вопрос лишится смысла окончательно.
До больницы было около часа езды. На берегу моря, среди сосен, расположился полусанаторий- полухоспис. Отведенное под хоспис крыло создали, исходя из неприкрытых коммерческих соображений. Сутки в отдельной палате, с уходом и кормлением, стоили баснословно дорого, но для пациента, к которому ехали Коквин и Белогорский, это не имело значения. Во-первых, он был видным банкиром, а во-вторых, для него больше – по причине заболевания – вообще ничего не должно было иметь значения. Но с последним мог согласиться лишь человек наивный, с банкиром не знакомый. Потому что на деле для банкира имело значение решительно все, и в этом Антону предстояло убедиться на собственном опыте.
Ранним утром, принимая Белогорского в центральном офисе, Коквин провел детальнейший инструктаж. Щусь немного приукрасил положение вещей, когда заявил, что Антону, как новичку, ничего не сделают. Его не урезали ни в деньгах, ни в правах, но выговор был настолько строгим и жестким, что, право, Антон лучше бы заплатил какой-нибудь штраф.
Коквин, разбирая его поведение, давал понять, что, случись такое еще хоть раз, к виновному применят санкции исключительно строгие. Хоть он ни разу не сказал о смертной казни, но могло показаться, что она – пока еще в иносказании – с неумолимой неизбежностью вытекает из его слов.
Поэтому настроение Антона было испорчено. Закончив выговаривать, Коквин подробно рассказал ему о своенравном банкире. Выходило, что под Петербургом, в курортной зоне, обосновалось мифическое чудовище, взалкавшее ежедневных кровавых жертв. Дни (кто знает? может быть, и часы) монстра были сочтены, но ему самому никто об этом не говорил. Похоже, он был до зарезу нужен кому-то важному, этот банкир. О высоте его положения можно было судить уже по тому, что в посетителях у него значились губернатор города, несколько депутатов Федерального Собрания, вице-премьер и прочие авторитеты. Он был нужен если не живым, то во всяком случае, полным надежд на выживание. Это позволяло высосать из него дополнительно еще сколько-то денег; Антон не сомневался и в мотивах «УЖАСа» – предприимчивый Ферт вряд ли прошел бы мимо такой соблазнительной возможности урвать побольше. И вот семидесятилетний бизнесмен, страдавший поначалу раком предстательной железы, а вскорости – и раком практически всех внутренних органов, включая позвоночник, лежал без движений, парализованный, не способный пошевелить ни рукой, ни ногой, и требовал знаков внимания от многочисленной армии холопов. Его феодальное мышление нашло, наконец, благодаря болезни, наилучшее практическое применение. Чуть что было не так, деспот приказывал соединить его с кем-либо из великих и, жалуясь на дерзких ослушников, нагло врал – соответствуй действительности хоть четверть его претензий, виновники были бы достойны пожизненной ссылки на урановый рудник. А потому не приходилось удивляться тому, что в конечном счете все до последнего, даже самые нищие сотрудники больницы наотрез отказались иметь дело с хулиганствующим барином-смертником.
Врачи и медсестры с непроницаемыми лицами, молча, оказывали ему положенные услуги, но не больше. Что касалось сиделок, массажистов, методистов и психологов, то все они разбежались, и банкир очутился в положении, когда некому было вынести за ним судно. Но он не извлек из случившегося никаких уроков, и