серьезное! Если черепушка проломлена, клиента надо отправлять в нейрохирургию – на другой-то конец города, ночью! Звонить, договариваться – это раз. Машину заказать и дождаться – это два. Третье самое главное: подтвердить диагноз. Пропунктировать, значит, и посмотреть, не натекло ли в мешочек, о котором говорил, кровищи, из мозгов. Двадцать четыре ноль-ноль, нового дня глоток.
И я решаюсь. Набираюсь общеобязательной злобы, наглости, зову санитара.
– Раздеть его! – приказываю строго. И сестрам: – Готовьте пункцию.
Те морщатся, кривятся, смотрят на меня с высокомерной жалостью. Конечно, позови я их под лестницу, реакция была бы немного другой. Не скажу, что положительная, но более благосклонная.
Вот тут-то и выясняется количество ватников. Отодрали первый, отодрали второй. Санитар недоволен, уходит за перчатками. Это показательно.
Когда мужичка укладывают на стол, над ним взвивается пыльное облако. Это – перхоть, чесоточная пыль. У клиента чесотка, везде. О прочем не хочется думать. Один, например, двадцатилетний наркоман помер от дозы, а потом пришли анализы, так там был СПИД, сифилис, гепатит В, С, D, триппер и чесотка. А помер от дозы. Я глотаю слюну и, не желая дышать кожными чешуйками, требую себе маску. Процедурная сестра тоже проникается ситуацией и все швыряет, я вонзаю иглу, пациент моментально приходит в себя, выгибается в мостик и орет:
– Это что ж получаются! Снова бьют!.. В милиции бьют, и в больнице тоже бьют!…
– Тьфу! Тьфу! – мы с сестрой отмахиваемся от чесоточных вихрей и стараемся не дышать. – Лежи спокойно, сволочь!
Колпак мне велик, съезжает на глаза, но я его не поправляю. Меньше вероятность схлопотать соринку, а соринка соринке рознь.
Короче говоря, мужичок не дается. Он матерится, но довольно осторожно, без вывертов. А вот сопротивляется мастерски. Зову на помощь, приходят еще люди, сгибают его в бараний рог, я беспомощно тычусь ему в спину, словно передо мной – запароленный вход в пещеру Сезам, а может быть, выход на одноименную улицу. Еще неизвестно, что там, под кожей, меня поджидает. Спинная сухотка – это запросто. Правда, я в перчатках, но перчатки можно порвать.
В конце концов я отступаюсь. Стою, передо мною ерзают татуированные ступни, надпись – «они устали». Это уже не ноги, это корни, которые грубо выдернули из сырой земли и, не отряхивая праха, переместили в процедурный кабинет. Тот хоть и не самый стерильный в мире, но тоже не конюшня.
Следует хитрая запись: пункция невозможна по техническим причинам. Звоню, как и боялся, в нейрохирургию, сегодня дежурит семнадцатая больница, из истребительных. Еле дозваниваюсь. Мигом становится ясно, что нейрохирурги не лыком шиты, им мои технические трудности понятны.
– Пропунктировать больного не можете! – рычит трубка.
Приедут. Часа через три. Хорошо, что зима и мостов не разводят. Мужичка уже сняли со стола, налили ему сладкого чайку в железную кружку, дали булки с вареньем. Он вдумчиво кусает, прихлебывает. Всем кланяется, благодарит. Персонал, видя, что дело долгое, проникается к убогому смутной симпатией и подкармливает, как приблудного пса. Кто-то уже порывается застелить ему коечку. Я хожу взад-вперед, мучаясь и казнясь: правильно ли дернул людей? Сейчас приедут, глянут на снимок и ничего не скажут, только посмотрят…
Когда приезжают, все примерно так и происходят, только быстрее. На снимок смотрят, на меня – нет, вообще. Мужичка хватают под микитки, волокут обратно, на стол. Нейрохирург приближается к нему, поигрывая шприцем и улыбаясь в добрые усы.
– Так, дядя, если будешь рыпаться – мы тебя усыпим!
Проклятый бомж с готовностью кивает. Понятное дело – он протрезвел, и все пойдет гладко, но залетные считают иначе, они по-другому оценивают ситуацию. Дескать, приехали профессионалы – и все технические трудности разрешились. Ну, Бог им судья. Впрочем, они свое дело действительно знают. Как только мужичок забирается на стол, нейрохирург, бросив беглый взгляд на «усталые ноги», с любопытством спрашивает:
– Давно от Хозяина?
То есть вопросов вроде тех, что был ли там вообще, не возникает.
– Четыре месяца как, – радостно отзывается мужичок.
Нейрохирург одним ударом вгоняет иглу, высасывает кровь.
– Ну все, – говорит он мне. – У больного – перелом основания черепа, в операции не нуждается, мы его с собой не берем, может лежать в условиях терапевтического отделения.
Вот и приехали.
Я мчусь к конторке, подсаживаюсь, вкрадчиво шепчу:
– Не берете – ладно. Только напишите – хирургического. Не надо терапевтического!
Потому что терапевтическое – это мое, нервное, как я и боялся.
– Формально же это травма, – шепчу я дальше. – Зачем же на терапию?
Доктор весело скалится, качает головой, зачеркивает «терапевтического» и выводит: «хирургического». Встает, свистит коллегам, и все, не прощаясь, растворяются в зимней сказке. Ржут далекие кони, в небо взмывают волшебные сани, украшенные красным крестом.
Я перевожу дыхание. Значит, со снимком все в порядке, перелом основания черепа на нем не рассмотреть. Звал на одно, а нашли другое. Ну, все равно кругом прав. Теперь мелочи. Сажусь на телефон, зову хирургов, наших. Я уже знаю, какие у них будут лица.
Тем временем мужичок выходит из мойки, где его обработали из шланга. Одежду забрали в прожарку, и он, распаренный, завернут в три байковых одеяла. В мокрой бороде сверкают мутные капли. Он снова попивает чаек и расположен к беседам.
– За что сидел-то? – спрашиваю я по-житейски: мол, чего там.
– Убил я, – серьезно говорит мужичок. – Семнадцать годков отсидел. Сначала дали десять, а как убежал, так поймали и еще накинули.
– Кого же ты убил?
– Я слабый был, – вздыхает бородач. Он чавкает булкой, крошки аккуратно подбирает в ладонь. Сломанное основание черепа его не слишком тревожит. – Робкий очень. Девушка у меня была, а за ней два брата ходили. Вот они ее и обидели. Обидели, понятно? Жаль мне ее стало, а самому так еще обиднее, чем ей. Я на них: за что? И такой был пугливый, так их боялся, что одного сразу убил, а второго – погодя, когда догнал. Вот сюда ему засадил, – мужичок изгибается и заводит руку себе под лопатку.
– Бывает, – говорю. А что мне еще сказать? Было же. Если было.
– Ага, – дышит мужичок и смотрит в кружку. – А у тебя выпить нет?
– Нет.
– Ну, Христос с ним.
…Приходят хирурги. Люди непричемные, крайние – что ж, такая у них судьба. Надо же кому-то быть крайним.
– Вот, – я показываю им сначала запись, потом больного.
Хирургов учить не надо, они народ понятливый. Старший только в глаза мне посмотрел, да головой покачал, но сам-то понимает, что уже не отвертишься.
– Привозите, – соглашается он с безразличным вздохом.
Институт большой, в нем корпусов с десяток; дежурная хирургия – на другом конце, в полукилометре от нас. Минус много градусов. Никто, никого, никуда и ни за что везти не собирается.
– Ваш же больной, – говорит мне сестра. – Вы же его принимали. Вы и везите.
Мне выкатывают шаткое креслице, дают одеял. Бомжа укутывают. Голова у него еще не высохла, и ее обматывают полотенцами. У меня ни куртки, ни шапки, идти за ними далеко, а я настолько зол, что холод и зной мне нипочем. С природой и Господом Богом я думаю посчитаться позднее.
И вот пейзаж, заколдованный мир. Ночь, звезда говорит со звездою. Окна темны, людей не видно, сквозь решетки люков дышит горячим паром преисподняя. Похрустывая снежком, качу кресло, и мне кажется, что в мире нет никого, кроме нас, двух мелких припозднившихся муравейчиков. Улица, больничная аптека, холодный фонарь. Ух ты, даже канал есть – вот она, речка Карповка, совсем замерзла. Бомж что-то тихо бубнит, прощая и принимая звезды, небо, месяц, кресло и меня – за спиной не видного, но добродетельного, потому что везу.