десятину на две сохи выпахали, да чтоб пахали хорошо! Если огрех найду, я на праздник не посмотрю!
— Слушаю-с.
И пошел было староста, да Михаил Семеныч вернул его. Вернул его Михаил Семеныч, а сам мнется, хочет что-то сказать, да не знает как. Помялся, помялся да и говорит:
— Да вот что, послушай ты еще, что они, разбойники, говорят про меня. Кто ругает и что говорит — все мне расскажи. Я их разбойников, знаю, не любо им работать, только бы на боку лежать, лодырничать. Жрать да праздновать — это они любят, а того не думают, что пахоту пропустишь, опоздаешь. Так вот ты и отслушай от них речи, кто что скажет, все мне передай — мне это знать надо. Ступай да смотри все расскажи, ничего не утаивай.
Повернулся староста, вышел, сел верхом и поехал к мужикам в поле.
Услыхала приказчица мужнины речи с старостой, пришла к мужу и стала его просить. Приказчица была женщина смирная, и сердце в ней было доброе. Где могла, усмиряла мужа и затаивала перед ним мужиков.
Пришла она к мужу и стала просить.
— Друг ты мой, Мишенька, — говорит, — для Великого дня, праздника Господня, не греши ты ради Христа, отпусти мужиков!
Не принял Михаил Семеныч жениных речей, только засмеялся на нее.
— Али давно, — говорит, — по тебе плетка не гуляла, что ты больно смела стала, — не в свое дело вяжешься?
— Мишенька, друг ты мой, я сон про тебя видела нехороший, послушай ты меня, отпусти мужиков!
— То-то, — говорит, — я и говорю: видно, жиру много наела, думаешь, и плеть не проймет. Смотри!
Рассердился Семеныч, ткнул жену трубкой с огнем в зубы, прогнал от себя, велел обед подавать.
Поел Михаил Семеныч студню, пирога, щей со свининой, поросенка жареного, лапши молочной, выпил наливки вишневой, закусил сладким пирогом, позвал кухарку, посадил ее песни играть, а сам взял гитару и стал подыгрывать.
Сидит Михаил Семеныч с веселым духом, отрыгивается, на струнах перебирает и с кухаркой смеется. Вошел староста, склонился и стал докладывать, что на поле видел.
— Ну что, пашут? Допашут урок?
— Уж больше половины вспахали.
— Огрехов нет?
— Не видал, хорошо пашут, боятся.
— А что, разборка земли хороша?
— Разборка земли мягкая, как мак рассыпается.
Помолчал приказчик.
— Ну, а что про меня говорят, — ругают?
Засмеялся было староста, да велел Михаил Семеныч всю правду говорить.
— Все говори, ты не свои слова, а ихние говорить будешь. Правду скажешь, я тебя награжу, а покроешь их, не взыщи, выпорю. Эй, Катюша, подай ему водки стакан для смелости.
Пошла кухарка, поднесла старосте. Поздравил староста, выпил, обтерся и стал говорить. «Все одно, — думает, — не моя вина, что не хвалят его; скажу правду, коли он велит». И осмелился староста и стал говорить:
— Ропщут, Михаил Семеныч, ропщут.
— Да что говорят? Сказывай.
— Одно говорят: он Богу не верует.
Засмеялся приказчик.
— Это, — говорит, — кто сказал?
— Да все говорят. Говорят, он, мол, нечистому покорился.
Смеется приказчик.
— Это, — говорит, — хорошо. Да ты порознь расскажи, что кто говорит. Васька что говорит?
Не хотелось старосте сказывать на своих, да с Василием у них давно вражда шла.
— Василий, — говорит, — пуще всех ругает.
— Да что говорит-то? Ты сказывай.
— Да и сказать страшно. Не миновать, — говорит, — ему беспокаянной смерти.
— Ай, молодец, — говорит. — Что ж он зевает-то, не убивает? Видно, руки не доходят? Ладно, — говорит, — Васька, посчитаемся мы с тобой. Ну, а Тишка-собака, тоже, я чай?
— Да все худо говорят.
— Да что говорят-то?
— Да повторять-то гнусно.
— Да что гнусно-то? Ты не робей сказывать.
— Да говорят, чтоб у него пузо лопнуло и утроба вытекла.
Обрадовался Михаил Семеныч, захохотал даже.
— Посмотрим, у кого прежде вытекет. Это кто же? Тишка?
— Да никто доброго не сказал, все ругают, все грозятся.
— Ну, а Петрушка Михеев что? что он говорит? Тоже, говняк, ругается, я чай?
— Нет, Михаил Семеныч, Петр не ругается.
— Что ж он?
— Да он из всех мужиков один ничего не говорил. И мудреный он мужик! Подивился я на него, Михаил Семеныч!
— А что?
— Да что он сделал! И все мужики дивятся.
— Да что сделал-то?
— Да уж чудно очень. Стал я подъезжать к нему. Он на косой десятине у Туркина верха пашет. Стал я подъезжать к нему, слышу — поет кто-то, выводит тонко, хорошо так, а на сохе промеж обжей что-то светится.
— Ну?
— Светится, ровно огонек. Подъехал ближе, смотрю — свечка восковая пятикопеечная приклеена к распорке и горит, и ветром не задувает. А он в новой рубахе ходит, пашет и поет стихи воскресные. И заворачивает и отряхает, а свечка не тухнет. Отряхнул он при мне, переложил палицу, завел соху, все свечка горит, не тухнет!
— А сказал что?
— Да ничего не сказал. Только увидал меня, похристосовался и запел опять.
— Что же, говорил ты с ним?
— Я не говорил, а подошли тут мужики, стали ему смеяться; вон, говорят, Михеич ввек греха не отмолит, что он на Святой пахал.
— Что ж он сказал?
— Да он только сказал: «На земле мир, в человецех благоволение!» — опять взялся за соху, тронул лошадь и запел тонким голосом, а свечка горит и не тухнет.
Перестал смеяться приказчик, поставил гитару, опустил голову и задумался.
Посидел, посидел, прогнал кухарку, старосту и пошел за занавес, лег на постель и стал вздыхать, стал стонать, ровно воз со снопами едет. Пришла к нему жена, стала его разговаривать; не дал ей ответа. Только и сказал:
— Победил он меня! Дошло теперь и до меня!
Стала его жена уговаривать:
— Да ты поезжай, отпусти их. Авось ничего! Какие дела делал, не боялся, а теперь чего ж так оробел?
— Пропал я, — говорит, — победил он меня.
Крикнула на него жена: