II
1
Три месяца уже сидел я в остроге. Когда, наконец, пришел ко мне Аталык, он не узнал меня: я оброс бородой, нечесаные волосы лежали на плечах, как у цыгана, загар, который прежде не сходил с моего лица, пропал, я казался бледен, глаза мои впали. Радостную весть принес мне Аталык; было средство выйти из острога. Недалеко от Бжедуховского[45] аула Трамда в лесу жил гаджирет[46] Муггай; он был уже старик, но джигит и наездник. У него всегда был притон гаджиретов всех племен; всякий, кто хотел чем-нибудь поживиться на линии, шел к Муггаю, и он всякий раз счастливо водил партии хищников на линию. Можно представить, как хотел Атаман достать седую голову этого старика. Он давал за нее 10 червонцев, а в те время это были большие деньги; но казаки, пластуны, хотя часто бродили в Трамдинском лесу, но без провожатого не решались идти к сакле Муггая, из жителей ни один не решался быть им провожатым, убить или схватить Муггая, когда он приходил в аул, никто и думать не смел. Лучшие наездники и многие князья были его кунаками и жестоко отомстили бы за него. Аталык взялся провести казаков к сакле Мугтая и просил за это моей свободы. Атаман согласился; я, разумеется, тоже; я готов был купить свою свободу не только жизнью какого-нибудь горца, которого я в глаза не видал, но и жизнью более мне дорогого человека. А чья жизнь была дорога мне? Аталыка, правда, я любил, но его всегда серьезный вид, его скрытность, его вечные рассказы про канлы, про убийство делали то, что я не очень бы жалел о его смерти. — Павлюк или Бесшабашный? — Я, может быть, даже был бы рад смерти последнего. — Оксана?.. Нет, я никого не любил! Может быть, это было и лучше! Я был сирота, моя жизнь не была нужна никому, и мне никого не было нужно. Мне было нужно небо, солнце и свобода!
С нетерпением ждал я вечера, когда Аталык должен был придти за мной и принести оружие, чтобы идти с ним на это кровавое дело. Сколько раз мне казалось, что он подходит к дверям, и я весь дрожал, как в лихорадке; мне казалось, что сквозь стену я вижу небо и облака, которые бежали по нему, догоняя друг друга. Но это был не он. Это был часовой, который ходил взад и вперед, и стук ружья, когда он останавливался, как будто будил меня, и я снова начинал ждать и смотреть на тонкую струйку света, который проходил в окно моей тюрьмы. Наконец, этот луч поднялся на противоположную стену; это значило, что солнце садится. Опять что-то зашумело; это был Аталык. Он принес мне платье и оружие; я начал одеваться. Я был совершенно счастлив, но не верил своему счастью, до тех пор пока мы не вышли из города и не сели на каюк[47]. Каюк отчалил; я сидел на носу и глядел на город, который как будто убегал от нас, как будто он вместе с солнцем тонул в зелени садов; наконец только кой-где над садами виден был синий дымок, резко отделявшийся от ярко-красного цвета неба. — Солнце садилось… Я вспомнил Пересыпную и Оксану, но мне не было грустно; я так был счастлив, что я свободен.
Когда мы переправились и поднялись к аулу, ворота уж были заперты. Нас дожидались три казака, которые должны были идти с нами. Аталык сказал часовому, что мы идем на охоту за куницами; с ним была Убуши. Я очень обрадовался, увидав эту собаку; она тоже, кажется, узнала меня и беспрестанно ласкалась ко мне, толкая меня под колено острой своей мордой. Она напомнила мне моего Атласа и Сайгака и это время, когда я был совершенно счастлив, я жалел об них — об собаках! Дурное животное человек, он никогда не бывает, доволен! Я часто смотрю на ястребка, что у нас называется погуль, когда он неподвижно стоит в воздухе, быстро махая крыльями и поводя головой: он верно ни о чем не думает, он верно тогда совершенно счастлив, как человек никогда не может быть счастлив, потому что всегда он что- нибудь носит в голове, или желает чего-нибудь или вспоминает то, что прошло, как я теперь! Зачем я теперь рассказываю тебе то, что давно прошло, рассказываю о людях, которые тоже давно прошли! Зачем тебе знать это? Разве мало тебе своей жизни, что ты хочешь знать чужую жизнь, жить чужой жизнью?!.
Мы ночевали у старшины. Утром, когда надо было идти, Убуши захромала. Мы долго совещались между собой (мы говорили по-ногайски нарочно, чтобы хозяева могли нас понимать), как будто нам было очень досадно, что собака захромала; наконец, мы решили как будто идти без нее и ночью караулить оленей. Аталык позвал хозяина и попросил его подержать собаку до завтрашнего утра, простился с ним, и мы пошли.
«А хорошо сделала Убуши, что захромала», — сказал я, — «Да, она знала, что она нам будет мешать. Это такая собака, она все знает», — сказал Аталык и улыбнулся. Я видел, что он шутит, но казаки поверили и важно рассказывали, что есть такие собаки, которые больше знают, чем человек, которые видят духов, что обыкновенно это бывают черные собаки, как Убуши. Они даже с каким-то страхом смотрели на Аталыка, который молча шел впереди. Наконец, мы взошли в лес и, выбрав поляну, сели отдыхать и дожидаться заката солнца. Закусив, казаки легли спать.
Долго мне не спалось; я смотрел на небо, любовался, как облака, проходя мимо солнца, то покрывают поляну тенью и она будто засыпает и только ветер чуть шевелит листья деревьев, словно крадется по лесу, то вдруг поляна освещается, как будто блестит в лучах солнца. Тогда я, закрывая глаза, ложился навзничь и чувствовал, как солнце печет мне лицо, как ветер шевелит мои волосы; мне казалось, я слышу, как идут облака по небу. Я был совершенно счастлив; я так давно не видал ни солнца, ни неба, ни облаков, так давно не был на свободе! Я начал засыпать, когда вдруг слышу какой-то шум, как будто звон над собой; я открыл немного глаза: белые лебеди летели по голубому небу. Я начал думать о лебедях, мысли мои мешались. Я уже начинал видеть какой-то сон, когда Аталык разбудил меня.
«Возьми свое ружье и стреляй, — сказал он мне, показывая на лебедей, — я посмотрю, как ты стреляешь, а аульцы пусть думают, что мы охотимся». Я выстрелил. Лебеди вдруг повернули направо и стали подыматься еще выше; один только как будто пошатнулся при выстреле, потом стал отставать и наконец, кружась, опустился на поляну. Я подошел к нему. Согнув шею, он как-то гордо и вместе жалобно смотрел на меня; какой-то упрек был в его неподвижных, уже мертвых глазах. — Странное дело: я шел убивать человека и мне стадо жаль лебедя! «Зачем я убил его?» — думал я, таща его за шею к Аталыку.
Я уже больше не ложился, сон мой прошел. Я начал разговор с Аталыком. «Что ты сделал с Убуши?» — спросил я. — «Ничего, я подвязал ей ноготь; завтра это пройдет». — «А слышал ты, что говорили казаки?» — «Да, они много правды говорили; многие думают, что у зверя нет души, это неправда! Много звери знают такого, чего не знает человек». Я думал в это время об убитом лебеде: чувствовал ли он свою смерть?
Может быть, и я, который теперь так счастлив, буду через час убит? И мне стало страшно. Я чувствовал тот же страх, как когда въезжал в сосновый лес в Наткокуадже [48]. Я рассказывал тебе об этом. Между тем Аталык продолжал говорить; я почти не слушал.
— Раз, это было давно (так говорил Аталык), я жил в Абайауле, что в Наткокуадже, — я вышел, чтобы посмотреть гнездо балабана[49], которое приметил прежде. Я шел лесом так тихо, что сам не слышал шума своих шагов. Вдруг слышу — за мной что-то зашевелилось в кустах. Я обернулся; это была чекалка. В ауле тогда жил человек, который имел против меня канлы: я вспомнил о нем. — Не поджидает ли он меня? — подумал я и мне захотелось вернуться. В это время с дерева слетел ворон и скрылся между ветвями, махая тяжелыми крыльями. Я решил идти назад. Не успел я сделать несколько шагов, как встретил того человека, об котором думал: он следил за мной. — И в этот день воронам и чекалкам была пожива. — А птица, сокол например, разве он чует, что должно быть с его хозяином? Раз я выехал на охоту с одним князем. Это было далеко в горах; мы поднимались на гору, где паслось стадо туров. Там, где пасется этот зверь, всегда водятся турачи, или горные индюшки, они