увидел меня и догадался, что ему больше нельзя отпираться. — «Ой, яман, казак-адиге! — сказал он, сжав губы, так что зубы его стучали один об другой. Седая борода его тряслась, он чуть не со слезами начал упрекать меня. — Зачем ты обижаешь меня, старика. Ты знаешь наш адат, ты знаешь, что гость — святое дело для хозяина. Ты знаешь, что я не смогу выдать своих гостей, не положив вечного срама на свою седую голову, что ежели вы обидите или убьете их, то дети их наплюют на мою могилу, а мне уж недолго жить, я старик и никогда никто не обижал меня так! Лучше, если бы вы убили меня завтра вместе с ними на дороге. Разве не могли вы взять их завтра, разве вас мало? Это, видно, бог наказал меня за то, что я оставил родину и пришел жить с вами, неверными гяурами».
И он начал бранить бжедухов: «Вы трусы! Вас целый аул, а вы побоялись трех человек; где вам взять их в чистом поле! Вы изменщики, подлецы!»
Этими ругательствами он рассердил старшину. «Что вы слушаете этого старого шапсугского ворона! Идите в саклю!» — закричал он своим людям. Они бросились в саклю, но шапсуги уже ушли через сад. Старшина, хотел посадить в яму Урхая (так звали старика), но я выпросил ему прощение. Старшина взял у меня одну из лошадей; другие остались у меня. За одну из них хозяин ее прислал мне через Урхая 100 монет.
Урхай сделался моим кунаком. «Я думал, — говорил он, — что ты хотел осрамить меня, но я вижу, что ты не хотел меня обидеть. Ты добрый человек и сделал это потому, что ты принял присягу служить русским».
«Я не принимал присяги, — отвечал я. — Я вольный человек, не казак».
«Зачем же ты служишь русским? Зачем?..» — Я и сам не знал этого. — «Отец мой был хороший человек, воин; мне стыдно ничего не делать и сидеть дома, как бабе», — отвечал я ему.
Я правду говорил, я говорил, что думал. А думал я так, может быть, потому, что я был рожден, чтобы быть воином, чтобы скитаться вечно, убивая себе подобных, и нигде ни в куренях казацких, ни в городских аулах не найти себе приюта. Видно, что так было написано, как говорят татары. А, может быть, я думал так потому, что с малолетства я все слышал про войну. Аталык мой уверял, что мужчине стыдно не быть воином, и я верил ему. Я видел, что русские воюют с горцами; я жил с русскими и стал помогать им. Я не думал тогда, зачем эти люди воюют между собою, зачем они убивают друг друга. Зачем?..
После я слышал, что в России, там далеко за степью люди живут мирно, что там нет войны, даже мужчины ходят без оружия, что даже звери лесные подходят к деревням, волки режут баранов в загонах, лисы таскают кур с насестей. Зачем, думал я, русские приходят воевать сюда с горцами, зачем? Видно, люди нигде не могут жить спокойно.
Теперь вот уже несколько лет я живу в горах; и в горах тоже, тоже война, ссоры и убийства! Я видел много различных народов и из них знаю только один, который живет между собой, который боится оружия и называет его жестокая вещь. Это — калмыки. Среди них я знал человека; его звали Гелун[62]. Он говорил мне, что их вера запрещает убивать даже животных. Зачем же и русские и казаки презирают эту веру, которая запрещает делать зло кому бы то ни было. Зачем, горцы тоже презирают их и называют их зилан — змеи?
А между тем они добрые люди и вера их — хорошая вера. Много говорил мне про нее кунак мой Гелун, много, может быть, было правды в том, что он говорил, но бог не дал мне разума понимать эти вещи. Одно помню я: он говорил, что звери имеют такие же души, как и люди (Аталык тоже говорил это), что души людей переселяются в животных, что, может быть, и наши души жили прежде нас всех. Может быть! Часто, когда мне случалось жить в каком-нибудь глухом ущелье, где, кроме меня, земли да неба, никого не было, когда я тщетно прислушивался, нет ли еще кого-нибудь живого в этой пустыне, тогда, хотя я и знал, что в первый раз здесь, но мне казалось, что место это мне знакомо, что я видал эти скалы, поросшие лесом и кустами, что я знаю эти деревья, что не впервые слышу шум этих листьев, не в первый раз вижу это небо. Может быть, когда-нибудь прежде я жил в этих диких ущельях зверем или вольной птицей. Может быть, поэтому и теперь жизнь моя больше похожа на жизнь дикого сокола или хищного волка, чем на жизнь обыкновенного человека, у которого есть дом, семейство, дети, есть все то, чего нет у меня. — Может быть! — Но я забыл, про что я тебе рассказывал. Да, помню!
5
Вот мы плывем с казаком вниз по реке[63]. Вдруг каюк наш остановился на отмели; это был брод. Я вышел по колена в воде, дошел до берега; на песке были конские и человеческие следы: партия только что переправилась. — «Тревога!» — закричал я казаку. «Тревога!» — повторил он, поплыв назад на ватагу. «Тревога!» — отвечали нам с ватаги. Не успел я пройти несколько шагов по дороге к станице, как на Кошачьем мосту сзади меня загорелся маяк; потом навстречу мне прискакали казаки из станицы. Я рассказал им, где переправились хищники, сколько их. Они поскакали, а я пошел на Кошачий остров.
Давно собирался я поохотиться на этом острове. Это был большой бугор, примыкавший одной стороной к Кубани. Река подмывала, его, и под крутыми обвалами песчаного берега каждую ночь, прижавшись к друг другу и завернув голову под крыло, ночевали целые стаи уток, а на берегу, на песчаных тропках, всегда видны были следы кошек, ходивших к воде за добычей. С другой стороны обмывал остров довольно широкий лиман, поросший густым камышом. Обыкновенно осенью казаки выжигали камыши, но; так как в лимане всегда стояла вода, то огонь останавливался, не дойдя до Кошачьего острова, и сюда скрывался обыкновенно зверь. Остров был покрыт густым кустарником, кое-где возвышались столетние дубы и карагачи; весной светлая зелень мхов смешивалась с розовым цветом гребенчука, и остров был очень красив.
Теперь только сучья дерев, на которых висели сухие лозы виноградника, чернелись между голым кустарником; вдали в разных местах видны были огненные полосы, которые то потухали, то опять разгорались, как будто перебегая с места на место: это горел камыш. Глухой шум слышался все ближе и ближе, И только мое привычное ухо могло различить в нем топот бегущего зверя: это было стадо коз. Вытянувшись, подняв головы, одна за другой, они прыгали по кустам. Я свистнул. Ближняя коза остановилась; я выстрелил, выпотрошил убитого зверя и повесил его против себя на дерево, а сам снова стал караулить. Недалеко от меня в кустах остановилось стадо кабанов, сзади проскакал олень, но мне все не удавалось стрелять. Наконец, я услыхал дробный топот лисы; почуяв кровь, она остановилась и осторожно стала обходить окровавленное место; занятая рассматриванием этого места, она так близко подошла ко мне, что я мог стрелять в голову, чтобы не портить шкурки. Взяв убитую лису, я опять сел, но было уже поздно: заря уже занималась, с востока потянуло сыростью, звезды бледнели; делалось темнее, только пламя пожарища блестело ярче; утки начинали кричать, и вдали уже слышны были петухи. Выстрел мой испугал кабанов, и я слышал, как они удалились в чащу; мне нечего было больше дожидаться. Я начал снимать шкурку с убитой лисы, вдруг слышу шорох: на дереве против меня, гляжу, огромный кот, осторожно пробираясь между сучьев, подкрадывается к козе, повешенной на дереве; я выстрелил и убил его. Сняв шкуры с лисы и кота и взвалив на плечи козу, я пошел к станице.
Когда я подходил к ней, началась перестрелка, — казаки встретили гаджиретов. Оставив козу и шкуры у кунака и взяв хлеба на сутки, я пошел в ту сторону, где слышались выстрелы, не умолкавшие ни на минуту: видно было, что бой шел упорный. Но я опоздал; перестрелка мало-помалу утихла, и скоро я встретил казаков, возвращавшихся с тревоги: они вели двух пленных и тащили четыре трупа.
«А где Железняк?»[64] — спросил я. — «Ушел!» — отвечали они.
— «Стыдно же вам, ребята». — «Да, стыдно, — сказал один казак, — попробовал бы ты убить его; стрелять бисовых детей не то, что стрелять какого-нибудь зверя».
Часто слыхал я такие упреки и насмешки от казаков, и потому мне еще больше хотелось встретиться когда-нибудь один на один с неприятелем и посмотреть, так же ли легко убить человека, как оленя или кабана.
В этот день я воротился на Кошачий остров, и так как я всю ночь не спал, то, выбрав самое высокое дерево и сделав себе лабаз, я лег спать. Сначала я спал крепко, но под конец мне стали чудиться странные