компромисс…
Удалось немного: разметили контуры площадки, набили колышков, записали, что надо сделать в первую очередь. Под конец Гаичка снова уверовал в будущий стадион. Даже начал упрашивать боцмана, когда тот подал команду строиться.
— Этак мы его и за год не построим. Сыграть не придется.
— Другие достроят. Ты ведь не только для себя стараешься? — Боцман посмотрел на сопки, над которыми лучами поднимались белые полосы облаков, и добавил, не оборачиваясь: — Корабль строят одни, а плавают на нем другие. Да и те, что плавают, уж десять раз поменялись…
Всю обратную дорогу Гаичку переполняла радость. В городке он отпросился из строя и побежал в библиотеку. Ему очень хотелось повидать Марину Сергеевну, рассказать ей про будущий стадион. Но возле книжных стеллажей он неожиданно увидел своего непосредственного начальника старшего лейтенанта Рослякова.
— А… Марина Сергеевна? — растерялся Гаичка. — Заболела?
Он понял, что сморозил какую-то глупость, когда увидел сердитые глаза старшего лейтенанта. Но оказалось, что Росляков сердился не на него.
— Марина Сергеевна уехала, — сухо сказал он.
— Куда?
— Домой. В Таллин.
— Почему в Таллин?
— Там у нее мама. И вообще…
— Но почему?
— Там все близкое, а здесь… — старший лейтенант грустно улыбнулся, — здесь даже поселок и тот — Далекий.
— Но почему? — повторил Гаичка растерянно.
— Этого, брат, нам с тобой не понять.
Он помолчал и вдруг дружески похлопал Гаичку по плечу.
— Ты-то чего горюешь? Библиотекарша будет. Сколько офицерских жен без работы…
Он запомнил тот поход до мелочей и, наверное, на всю жизнь, как стихотворение, выученное наизусть. Запомнил почему-то даже то, как, стоя на мостике, дергал пальцем тугие стропы, и они гудели, словно струны, и длинный зеленый вымпел изгибался, как волна, бегущая вдоль причальной стенки.
За стропами блестели на солнце крыша камбузной надстройки и лежавшая поверх труба спасательного плотика. Двумя метрами дальше белел чехол кормовой артиллерийской установки. За ней виднелись уложенные под брезент бочонки глубинных бомб. А за кормой гладкой дорогой уходил вдаль широкий след корабля. По этой дороге, точно по середине ее, шел другой сторожевик, не приближаясь и не отставая, словно привязанный. Еще дальше виднелся силуэт крылатого корабля. Оба они были как черные аппликации, наклеенные на светлую даль. Над ними, над затуманенным горизонтом, полосой висели горы, похожие на облака. Они становились все ниже и расплывчатее, словно тонули в море.
Гаичка оглядывал эти дали, как полагалось наблюдателю, — от левого борта до правого и от правого до левого, и поминутно ловил себя на мысли, что не всматривается, а просто смотрит, не наблюдает, а любуется. Он встряхивал головой и старался окидывать горизонт равнодушно-деловым, недоверчивым взглядом, выискивая в волнах новые блики и точки. В этом и состояла его обязанность — смотреть да докладывать. И не раз было — открывал рот, чтобы доложить по всей форме, удивить офицеров наблюдательностью. Но всегда оказывалось, что точка на горизонте — лишь видимость, лишь блескучий гребень волны, по какой-то причине долго не опадающей, устойчивой. Он начал уже побаиваться своих глаз, жмурил их и снова до боли всматривался в мелькание бликов на порозовевшей, словно зажженной косым солнцем, поверхности моря. И все смотрел на подозрительные точки, не докладывая, боясь ошибиться. И когда увидел в вышине блеснувшую черточку самолета, тоже не доложил сразу, а подумал, что это блик, и стал дожидаться, когда он исчезнет, растворится в густой синеве вечернего неба.
— Самолет слева девяносто, сорок кабельтов! — вдруг радостно крикнул Полонский, смотревший вперед.
Гаичка едва не доложил то же самое, потому что слова эти вертелись на языке, но сообразил, что повторение доклада было бы смешным, и обругал себя за медлительность. На мостик легко взбежал офицер штаба, «противник», как называли его матросы, находившийся на корабле для того, чтобы давать «вводные», поглядел на самолет в тяжелый морской бинокль и что-то тихо сказал командиру.
И тотчас заметалась по кораблю перекличка команд. Сторожевик наклонился и пошел влево по крутой дуге. Корабли, шедшие в кильватер оба разом сделали поворот и теперь шли развернутым строем наперерез курсу самолета. Через несколько минут Гаичка разглядел темное пятно конуса, тащившегося за самолетом на длинном, невидимом издали тросе.
— Не ослаблять наблюдение! — сказал командир. И Гаичка понял, что самолет — это его уже не касается, что его дело — по-прежнему смотреть в своем секторе — 95 градусов по левому борту и 95 — по правому.
А в этом секторе было пусто. Ни береговых теней, похожих на тучи над горизонтом, ни кораблей, только что неотступно следовавших в кильватер. Только рядом за тугими стропами пошевеливались теперь два черных рифленых ствола да поблескивал отполированный частыми тренировками шлем комендора, приникшего к прицелу.
Гаичка косил глазом на приближавшийся конус, посматривал на совсем окаменевшего комендора и ждал, готовил себя к грому первых выстрелов. И все же вздрогнул, когда сразу вслед за командой, без какой-либо паузы, ударила в уши упругая волна короткой очереди. Тах-тах-тах! — сухо били кормовые пушки, словно кто-то изо всей силы часто лупил поленом в дубовые ворота. Тах-тах-тах! — как эхо, подхватила носовая артустановка. И с другого сторожевика тоже зачастили выстрелы. Снаряды, как раскаленные угольки, заторопились к конусу, сходясь, казалось, точно в этом темном пятне, плывущем в густой синеве неба. И вдруг издалека, с крылатого, послышался словно бы треск раздираемого брезента. Гаичка увидел тонкие стволики над круглой башенкой, воздетые в зенит, и дымную струйку, устремленную ввысь.
Р-р-р-р-р-раз!
И исчез конус. Был — и нет его. Только лохмотья в разные стороны, только тряпка горловины, привязанная к тросу, запорхала в вышине, словно подбитая птица, ускользая вдаль и опадая все ниже.
Командир резко повернулся к офицеру штаба, но ничего не сказал, только улыбнулся хитровато. Тот тоже улыбнулся и сказал с лукавой усмешкой:
— А если бы не крылатый?
Гаичка оглянулся. Командир смотрел в бинокль на исчезающий в синеве самолет и молчал.
— Мы же попали! — сказал Гаичка, потеряв терпение.
Проверяющий с быстрым любопытством взглянул на него, и Гаичка понял, что снова влип со своим языком. Потому что его дело — смотреть да докладывать, а не встревать в разговоры офицеров на мостике. Он совсем скис, представив, как проверяющий на подведении итогов говорит о сигнальщиках, которые больше наблюдают за мостиком, нежели за морской далью, и отошел к другому борту, и принялся ругать себя самыми нехорошими словами, какие мог вспомнить.
— На пенсию надо собираться, — неожиданно сказал командир.
— Кому?
— Мне, кому же еще? Вот это самое я впервые услышал в сорок четвертом. Брали мы одно приморское село на Украине. С суши пехота нажимала, а мы с моря — пехота полосатая. Без бушлатов пошли, в одних тельняшках, чтоб легче плыть. Зацепились за камни, а дальше ну хоть бы шаг. Лупят пулеметы из-под обрыва — голову не поднять. Так мне тогда казалось. А кое-кому казалось иначе. Когда я все-таки поднял голову, увидел: бежит меж камней Колька Хмырь. Честное слово, фамилия у него такая была. Тельняшка полосатая: чуть шевельнется — сразу видать. Я тогда еще пожалел, что бушлат скинул: черного меж черных камней меньше было бы видно. А Колька все бежит от камня к камню. А камни прямо дымятся от пуль. Потом он в мертвую зону попал, полез по склону к той проклятой амбразуре. Лежим не дышим, ждем, что будет. Как рвануло наверху — мы под обрыв. А Колька нам навстречу катится, живой, но