Каждая весна омерзительна по-своему. Весна восемьдесят первого была одета в серое крапленое пальто с капюшоном, обута в финские желто-синие «луноходы», носила имя Лена, фамилию Арбузова и прозвище Пингвиш.
Мне всегда нравились длинноносые девицы, хотя женой моей стала девушка с маленьким точеным носиком. Уже потом я понял, что прельщается человек одним, а нужно ему совсем другое. Так вот у Лены Арбузовой, по прозвищу Пингвиш, был такой, буратинообразый нос. На Пушкинской площади она появилась неожиданно, но как то очень быстро стала своей. Впрочем, ничего удивительного в том не было. На Пушкинской площади каждый пришелец становился рано или поздно своим, лишь потому, что он появился именно там. И если бы некий человек мнил бы себя последователем Христа и Джона Леннона, то он появился бы на Гоголевском бульваре, а случись в его душе склонность к чистой уголовщине, ему не за чем было бы выезжать например из Чертанова. Пушка тем и отличалась от иных московских местечек, что ее Иисус был с физиономией Батьки Махно, Нестора Петровича.
Так вот, о Лене Пингвиш. Она была старше меня года на два и казалась мне воплощением очаровательного безумия. Сейчас я романтик законченный, а в те далекие времена был романтиком начинающим, поэтому влюбился в Лену Пингвиш не за то, что она обучала меня искусству уличных поцелуев, а за то, что однажды утром, сидя в «Лире», плеснула в рожу нахамившему ей пролетарию трехкопеечным раскаленным чаем из граненого стакана. Я же, в свою очередь, двинул ему по спине металлической покрышкой от гранитной напольной пепельницы. Это происшествие сблизило нас как преступников, совершивших совместную кражу, и мы поселились с ней в мастерской Вити Художника, в подвале, на улице Герцена. Через несколько подвально прожитых дней Лена Арбузова надоела мне смертельно. Или я ей. Но хочется думать, что она мне.
Как бы то ни было, в мастерской я стал появляться все реже, а потом узнал, что и Пингвиш куда-то съехала от Художника Вити. Хотя на Площади мы встречались по вечерам, и я делился с ней сигаретами, а она со мной циклодолом.
Известие об убийстве Фила пришло на Пушкинскую площадь вместе с милицейской облавой. Сначала загребли всех, кто просто попался под руку и отконвоировали не в родное сто восьмое, а в пресненское сорок третье отделение милиции, гремевшее в те годы под народным прозванием «московское гестапо», на чьей территории и был обнаружен труп.
Через день пресненские опера появились снова. Обосновались в опорном пункте метрополитена, и хватать стали выборочно — тех, кто был знаком с Сашей Кабаном. Видимо, первый отлов принес кое-какую информацию.
Я не знал Сашу Кабана лично, никогда с ним не разговаривал и поэтому преспокойно стоял в Трубе — подземном переходе под улицей Горького (тогда наполовину короче нынешнего), — и договаривался с Маленьким Джимом о поездке в Питер. В те времена и в том круге вояж «на собаках» в Ленинград приравнивался к обряду инициации, а путешествие автостопом в крымскую Алушту вообще было подобно хаджу. Выезжать предполагалось немедленно, и мы уже спускались по ступенькам к станционным турникетам, когда прямо на меня выскочила зареванная Пингвиш. Слезы ее лились таким образом, что мне стало понятным выражение некоторых литераторов, говоривших о том, что «слезы текли ручьями». Захлебываясь, Лена рассказала, что менты, сидящие в метрополитеновском пикете, отобрали у нее паспорт и требуют назвать адрес Кабана, но она не знает ни Кабана, ни тем более его адреса. Тогда ей дали пятнадцать минут, чтобы она нашла того кто располагает искомыми сведениями, в противном случае ей обещали железно — пятнадцать суток.
Подозреваю, что Лена Арбузова сильно лукавила. Потом я вспомнил, что видел ее с Кабаном и, кажется, даже в интересующий оперативников день. Но тогда я был романтиком начинающим, взял Лену за руку и направился в пикет, заявив там, что знаю адрес визуально и готов отправиться туда с кем угодно, но только после того, как девушке вернут ксиву. Надеялся я конечно же на то, что мне удастся слинять по дороге. Как ни странно, паспорт гражданке Арбузовой вернули, а меня упаковали в «УАЗик» и доставили в сорок третье, где уже сорок восемь часов томились десятка два знакомых личностей. Еще я запомнил, что пока меня вели из метро к милицейской машине, один из оперов поигрывал лагерной выкидухой с вороненым лезвием и с черными накладными розами на серой рукоятке.
Сказать, что меня били слишком сильно — соврать. Сильно били Поля, видевшего, по слухам, Фила одним из последних. Его и отпустить-то не смогли, когда убедились в непричастности, а оформили на пятнадцать дней и отправили на «скорой» в институт Склифосовского. По сравнению с ним, меня просто поучили, чтобы впредь не обманывал государевых людей. Но пару суток мне все же пришлось пролежать в одиночной камере, четвертой по счету, куда меня отволокли под руки и обещали не сообщать матери в обмен на молчание об отбитых почках. Но ушибы прошли, а вот память о длинноносой Лене Арбузовой по прозвищу Пингвиш — еще одной камерной ступени — осталась. И до сих пор влекут меня женщины безразличные, паскудные и курящие.
5
Ни в одном энциклопедическом словаре нельзя прочесть о том, что основоположниками хипповского движения в СССР были Юра Бураков, он же Диверсант, и его духовный наставник некто Подсолнух. Точно так же и назначенный руководитель нашей «культуры» скорее всего, почти наверняка, не знает о том, что первым проповедником русского анархо-панка были Андрей Панов, он же Свинья, и Алекс Оголтелый с паспортной фамилией «Строгачев». Это не интересует официальную «культуру».
Уверен, что академические историки будущего доберутся до этих монументальных имен и воздадут им должное, поскольку без тщательного анализа их влияния на современное российское общество, невозможно будет практически перекинуть исторический мост от «Флейты-позвоночника» Владимира Маяковского, до Соловьевской «АССЫ», ставшей реквиемом одной эпохе и первой нотой Гимна для другой. Нотой, которая впервые сорвалась со струн расстроенной электрогитары «Урал», в обыкновенной ленинградской квартире, лета одна тысяча девятьсот семьдесят девятого.
Аминь.
Спросить у меня: какой из городов мне ближе, Москва или Ленинград? То же самое, что спросить: кого я больше люблю, маму или жену? Я люблю их по разному, но самые важные чувства испытываю к дочери. Так же и с городом. Москва научила меня говорить, а Питер научил слушать, но это достойно лишь благодарности к ним. Любовь… Я не поднялся, не возвысился еще до любви к дальнему и поэтому люблю или ненавижу лишь то, с чем соприкасался духовно или физически. У меня не защемит сердце, если на карте Москвы не станет, например, Бирюлева. Но никогда бы я не смирился с исчезновением Никитского бульвара. Так же и с Питером. Важны частности и личности. Абстрактно я могу любить лишь реки и деревья.
Ленинград остался для меня колыбелью русского панк-рока, далекой ностальгией по безвозвратно ушедшему счастью быть свободным от самого себя. Кто бы услышал!..
Я живу вопреки всеобщей суете и целеустремленности. Именно это обстоятельство оставляет меня за чертой общепринятых условностей, называемых законами совместного проживания несовместимых в принципе людей. Хотя ни разу не делал я посягательств нарушить эти правила сознательно. Но стоило мне произнести какое-нибудь слово или, того хуже, сделать короткий шаг, как слово это обязательно оказывалось крамольным, а шаг был всегда в сторону. Если бы с самого раннего возраста мне удалось бы осознать или просто понять эту еретическую наклонность, то я научился бы защищаться от агрессии рационального мира. Но мне казалось нормальным — не подражать и не подчиняться чему попало. Мне и теперь кажется, что состояние скрытой войны со всем на свете — обыкновенное состояние мыслящего человека. Мир внушает иное… И мир, как всегда, прав. Миру не нравятся люди, полагающие, что будущего нет.