изголовьем и, усмехнувшись, уснул. Такие отношения продолжались до того дня, который все изменил и спутал все карты: на вершине Собачьей головы нас окружил многочисленный отряд маньчжуров, высланный за нами в погоню.
Дело было на рассвете. Постов, по дьявольской беспечности, мы не выставили, - у маньчжуров, мол, руки коротки!
Я еще спал, когда Васька Жги пятки ворвался в мой шалаш.
- Вставай, атаман, маньчжурские мужики за нашими головами идут.
Пока я надевал 'сбрую' и прислушивался к начавшейся лагерной суматохе и ругани: 'Какие такие мужики идут?.. Сбрендили спьяну!', мне бросилось в глаза радостно-взволнованное лицо моей жены.
- Рада, поди, стерва!
Горько вдруг стало на душе. Но я только взглянул на нее исподлобья и помчался выяснить размеры опасности.
На увенчанной каменным карнизом вершине Собачьей головы царила полная растерянность. Всем уже было ясно, что на сей раз не уйти... Как зверь рыскал я по вершине, перегибаясь и вглядываясь то туда, то сюда, в усеянные кустарником скаты, и везде мой взгляд натыкался на конных маньчжуров, оцепивших гору железным кольцом.
- Что, черти! Прозевали? - рычал я с налитыми кровью глазами на попадающихся людей. - С бабьем возились? А?
Все молчали, только откуда-то сбоку донесся спокойный голос Ерша Белые ноги, прозванного так за свои опорки:
- Не шуми, атаман! Сам-то ты больше на бабу глаза таращил, чем порядок блюл!
- Руби засеки, чертово отродье! - закричал я, почуяв изрядную долю правды в словах Ерша.
Опешившие станичники зашевелились. Моментально появились топоры, и все с остервенением навалились на работу; рубили и приволакивали целые деревья, прикатывали громадные глыбы камня - засека росла.
Но меня это не утешало: конец был ясен - отгуляли! Единственное, на что я хоть сколько-нибудь надеялся, - перед атакой маньчжуры вышлют парламентеров и предложат сдаться, а там можно будет поторговаться:
сперва соглашаться, а потом отказываться. Канителить и всячески выигрывать время, чтобы как- нибудь обмануть и прорваться.
Далеко внизу протрубил рог. Бурые ряды по долинам задвигались, заходили волнами - всадники слезали с коней. Край солнца показался на горизонте и брызнул снопами золотистых лучей. Кое-где блеснули перистые шлемы вождей. Строятся.
Если теперь не вышлют парламентеров, то - никогда!
Нет, двигаются! Медленно, но уверенно, как сама смерть!
Они еще далеко, но мне, кажется, что я слышу шорох бесчисленных шагов.
И, прислушиваясь к отдаленному гулу, я начал свирепеть: как же ... за нашими головами идут! Ладно же, пусть тогда это будет веселая смерть!
Я вскочил на самый высокий камень и крикнул что было силы: 'Эй, ребята, висельники, кандальники, отпетые головы! Хорошо ли погуляли по миру за Уралом, за камнем?'
- Хорошо погуляли, атаман!
- Было ли пито, бито и граблено?
- Было и пито, и бито, и граблено! - хором отвечали разбойники.
- А довольно ли бабья, станичники?
- И бабья хватало!
- Так вот, братцы-станичники, пора и честь знать. Отзвонили - и с колокольни долой. Без попов нас сегодня отпевать пришли и отпоют...
Так не жалей, братцы, пороху в последний раз! Чтоб веселей окочуриться хмельной голове! Да бейся так, чтобы черти на том свете в пояс кланялись!!!
Я выдержал паузу и обвел всех глазами. Мои лохматые бородачи закивали головами и в один голос закричали:
- Орел - наш атаман! Дюже правильно сказано? Чтоб черти... И тогда я ударил в ладоши и заплясал на камне, притопывая ногами:
'Эх-ма! Ух! Ух!
Как девица молода Рано поутру за медом шла...'
Кубарем выкатились из засеки Сенька Косой, Митька Головотяп, да Ерш Белые ноги и с гамом и присвистом пустились вприсядку. Пулями вылетели другие, и все завертелось, заплясало у обреченной засеки.
Я смотрел на беснующуюся перед концом ватагу, присвистывал и притопывал вместе с ними, но в то же время 'зыркал' на приближающегося врага.
- Будя! По местам, ребятушки! Пали ... бей! Так их, переэтак...
В следующую секунду уже захлопали самопалы, задымились камни... В этот момент я в последний раз окинул глазами опустевшую площадку и увидел свою жену, которая молча наблюдала происходящее.
В эту именно минуту я как-то особенно остро почувствовал всю ее нелюбовь ко мне и с горькой усмешкой бросил ей:
- Не горюй, красавица, сегодня меня убьют! Она оставалась стоять, как изваяние, с каменным лицом...
Уже все закипело кругом, и как волны прибоя у скалистого утеса в бурю со стоном отбегают назад, так и первые ряды маньчжуров, высоко взметнув руками, опрокинулись назад под смерчем дыма, огня, пуль... Но как прибой не устает бить о скалу, так же и наступающие накатывались волной... Уже не успевали заряжать ружей, и над засекой все чаще стали взметываться топоры, секиры, и уже гора, как муравьями, кишела наступающими.
Конец наступил чрезвычайно быстро - быстрее, чем я ожидал: маньчжуры где-то прорвали засеку, и мгновенно заняли всю площадку.
В последние минуты я был, как в тумане. Отбивался сразу от трех нападающих, расплющил обухом одному шлем вместе с черепом и в ту же секунду сам получил нож в спину...
Я упал, но еще не потерял сознания, и тут вдруг... какая-то женщина прорвала стену обступивших меня воинов, плашмя упала на меня, заплакала и закричала на маньчжурском языке. Руки обвили мою шею...
Это была моя жена!
- Поздно!.. - с горечью прохрипел я ей в лицо и лишился сознания.
Багров, тяжело дыша, прервал рассказ, и закрыв глаза, сидел несколько минут, будто еще раз переживая виденное.
- Итак, - опять начал он, - в минуту поражения эта женщина подарила мне свою любовь - навсегда... Мне трудно говорить, и не в подробностях тут дело... Да и день уже догорает, а вечерняя сырость заставит меня мучительно кашлять. Я только скажу тебе, что благодаря отчаянному сопротивлению моей жены, меня не убили, а взяли в плен. И она мне устроила побег. Подкупленный ею тюремный сторож сам привел меня к месту, где были приготовлены оседланные лошади и оружие. И у этих лошадей я опять встретил жену, и вместе с нею днем и ночью, пересаживаясь по очереди с одного коня на другого, мы гнали на север, пока не пришлось снять ее с седла бесчувственную.
Я прожил с нею двенадцать долгих лет жизнью дикого охотника в горах маньчжурского севера. Мы кутались в меховые одежды и иногда подолгу голодали. Но и в холоде, и в голоде, в зимние бураны и в солнечные дни лета, мы одинаково тянулись Друг к другу и грелись в лучах взаимной любви.
Мы и погибли вместе, разорванные одним и тем же страшным медведем на том солнечном холме, где я написал маньчжурскую принцессу. Этот последний акт нашей великой любви... Ну зачем я говорю - последний? Мы еще будем продолжать любить и там, в пространстве миров.
Смерть нас подстерегла поздней осенью. Это было в те дни, когда дичь по какой-то неведомой причине внезапно исчезает в какой-нибудь части тайги. Мы шли, шатаясь от голода, в поисках пищи и немного отдалились друг от друга.