Как ни странно, самой решительной оказалась высокая девушка в голубом пальто. Она примащивается к подножке грузовика и начинает разуваться.
— Что вы делаете?
— Я перейду поток вброд и пойду дальше пешком.
— А далеко вам идти?
— Километров двадцать. — Последнеё произносится тоном большого безразличия, вроде — «разрешите прикурить».
— Молодец девушка! — говорю я.
Тут торопливо подходит Иван Ефимич.
— Надевайте ваши башмачки, девушка! — говорит он, — Я вас сейчас переправлю на тот берег, а то, чего доброго, еще простудитесь. Я пробовал глубину — голенищ не заливает.
— Простудиться — то я не простужусь, — она задумчиво говорит, — но испачкаюсь… — и нерешительно смотрит на «косую сажень в плечах» Ивана Ефимича. Тот не дает ей долго раздумывать, велит взять в руки свой саквояжик и, как перышко, переносит на ту сторону. Опустив её на землю, он, ухмыляясь, оборачивается к нам:
— Если есть желающие — могу двух подмышку зараз…Эй! Аксиньюшка! Подходи!..
У меня тоже сапоги — я перехожу им вслед; затем — старик — эмигрант и еще человека три.
2
Какой, однако, черепашьей кажется скорость человека, когда он только — что слез с машины в степи! Не для пешеходов эти пространства, равные по площади нескольким западноевропейским государствам, вместе взятым. Редко здесь увидишь пешехода, и то — он предпочитает сидеть на краю дороги и сигнализировать поднятием руки проносящимся машинам, чтоб его подобрали. Это здесь называется «голосовать на канавах».
По ковыльной степи, где когда-то гарцевали лихие татарские и казахские наездники, прокатился и продолжает катиться гигантский вал техники, взрыхляя целину, оглашая гулом и рокотом, прокладывая бесконечные дороги, а за ним встает и с шелестом зыбится в летнем мареве океан пшеницы…
Но сейчас нагота земли, вязкой и топкой, только что сбросившей снежный покров, навевала щемящее чувство сродни тому, что испытывает человек, стремившийся увидеть дом и сад, где провел он солнечные дни своего детства, но нашел вместо них лишь покинутые всеми стены старого здания и бурьян, вместо цветов, посаженных рукою его матери…
Мы шли молча. На этой слишком плоской земле громада неба давила на нас. Нам казалось, что мы — ряд медленно ползущих мошек. Потом стали наплывать облака целыми флотилиями. Разлапистое чудовище вылезло из-за горизонта и медленно поползло к зениту. Затем оно переформировалось в горную страну с ущельями и утесами: на одном из них появился бородатый проповедник или пророк с поднятой рукой, который вдруг задымился и превратился в дракона…
Подул холодный ветер, все стало мрачнеть, и не прошло и часу, как небо обратилось в серую муть.
Мы приуныли — каждую минуту мог начаться дождь. Нас ободряла девушка — скоро, мол, будет её колхоз, где хорошая чайная: можно будет и поесть и укрыться от дождя. Она сама студентка Тимирязевского института. Получила направление на практику в родное село, где у неё мать…
Последние четверть часа мы почти бежали, подстегиваемые косым дождем.
…Вместе с нами вошла в чайную и девушка. Буфетчица с возгласом «Лидочка приехала» бросилась к ней навстречу и расцеловала.
— А где мама? — та спросила. Буфетчица затараторила быстро и увела девушку куда-то вглубь, а мы начали устраиваться на продолжительное пребывание в чайной, так как Иван Ефимич спланировал отсюда по телефону вызвать машину из своего совхоза. Кроме нас, других посетителей и не было, но Иван Ефимич мне говорит:
— Давайте садиться поближе к буфету: неровен час что-нибудь потребуется — чтоб далеко не ходить… У меня сегодня хандра… Но начнем с красного вина, потому что я своего характера боюсь.
Ели мы долго и основательно под шум дождя с ветром, ударявшего в окна, и темно было в комнате. Иван Ефимич был все время молчалив. И вдруг вижу — усмехнулся.
— Что-нибудь хорошее вспомнил? — спрашиваю.
— Да вот, думаю, какие иногда пустяки решают судьбу человека! Взять, например, дождь… Он — благодетель в наших засушливых степях. Бывало, ходишь целыми днями по полям и только думаешь: «Эх, кабы дождь!..» А вот в личной моей жизни он мне — лютый враг!
— А ты расскажи, Иван Ефимич.
— А чего не рассказать? Рассказать можно… За год до Отечественной это было — в свой родной урман с военной службы возвращался. А службу перед тем в Туркестане проходил — пески, зной, пылища… До чего по лесу стосковался — выразить не могу; ведь я же в нем родился и вырос. Еду по железной дороге и думаю — как первую ель увижу, как родную мать обниму… С пароходной пристани мне километров этак около трехсот надо было переть по таежным дорогам. С транспортом заминка вышла, ждать не хотел и — пошёл пешком. Главным образом, силу свою некуда было девать. И что может быть лучше, как в конце мая шагать по лесной дороге, когда березовые почки уже полопались и клейкие листочки свежим веником пахнут. А побеги кедра, если их растереть промеж ладоней, так нет в мире лучше духов… И шепчут, и шепчут вершины, а как начнешь вдумываться, про что они шепчут, выходит — про счастливую жизнь… И в этой счастливой жизни ты никогда не бываешь один, все с тобою — она… Имени ты её не знаешь, видать не видал, а мерещится. Поначалу мне разные мерещились — то полные, то худые, то чернявые, то русые, а в то время, когда возвращался, все одного вида: под пару мне — высокая, сероглазая, русые косы на голове короною сложены. Строгая такая — зря не расхохочется, только бровью поведет… И хотелось, чтоб была она сильная. Чудилось, как мы с ней новую избу ставим — я приподниму один конец бревна, она — другой…
Так вот, иду борами, иду болотами, и мечта меня распирает; и песни пою, а то — остановлюсь и гукаю в лесу, как филин. А ноги несут и устали не знают — сила!
Субботним вечером добрался, таким образом, до села Лихолетьева. Попросился ночевать. Хозяева ласковые попались — в баню свели. Я белье переменил. Поужинали, а светло совсем — ночи короткие. Хозяйский сын и говорит мне: «Пошли на вечерку, коли не устал; на наших девчат поглядишь. Может — какая и приглянется».
— Пошли, говорю.
И вот, привел он меня в одну избу. Шагнул я из сеней в горницу, да и застыл так в дверях: одна нога в сенях, другая в комнате. А как было не застыть, не опешить, когда прямо перед мною сидела она… Ну, та самая… И стройна, и высока, и косы короной на голове сложены; сероглазая, а главное — строга. Взглянула на меня, даже бровью не повела — отвернулась, точно я для неё ничего — тень. А тут сзади меня народ подошел; подталкивают в спину — «проходи» — на то, мол, дверь есть, чтобы вход закрывать.
Вошел я, поздоровался, сел против неё наискосок. И напало на меня что-то вроде столбняка — сижу и не смею ни танцевать, ни речь с кем заводить. А сам только и делаю, что на неё смотрю. Девчат полно, парни набились — пляшут, аж пол трещит. У меня в голове все коромыслом идёт… И она тоже смотрит, не идёт танцевать, орешки кедровые щелкает. И не пойму — видит ли она меня, обращает ли внимание… Потом пошла в пляс — поплыла, по-прежнему строга и спокойна; чуть плечами поводит, тихонько ногами притаптывает и вдруг — взглянула мне прямо в глаза, да так улыбнулась, что в комнате сразу светлее стало, и запела: