высказывать, а не навязывать. Ему не нравится запальчивый тон Генриха. Когда Генрих отмалчивается, его позиция убедительней, чем когда он зло нападает на несогласных.
– Буду впредь доказывать свою правоту молчанием! – сердито сказал Генрих.
То было не признание, а вопль, исторгнутый в приступе отчаяния. Генрих три раза прокручивал запись. У постели Агнессы склонялись врачи, она вырывалась из их рук и кричала: «Это я! Это я убила его! Я убила!» К ее голове поспешно прикладывали вибратор. Под действием излучения она успокаивалась, замолкала, закрывала глаза. Вибратор осторожно отводили от головы, Агнесса некоторое время лежала в беспамятстве, потом сознание возвращалось, она поднимала веки, осматривалась, что-то вспоминала и впадала в ту же истерику: рыдала, металась в постели, хотела вскочить и куда-то бежать: «Это я, я!»
Рой выразительно посмотрел на Генриха.
– Прокрути теперь ее бред, – попросил Генрих. Бред был однообразен, как и вопль, в нем повторялось одно и то же. Около стены, украшенной картиной, изображавшей лес, стоял Томсон. Его голова пропадала среди тесно сгрудившихся древесных стволов, а ноги были в комнате. Он надвигался, выпятив грудь и откинув назад голову, отделялся от стены, медленно, печатая шаг, шел в комнату. Он хохотал. В зале, где сидели братья с Арманом, возникал его голос, Томсон ликующе восклицал: «Теперь ты видишь? Теперь ты веришь?» Он падал на колени. Он стоял на полу на коленях и протягивал руки, весь экран был заполнен его двумя руками, двумя властными, настойчивыми, радостно простертыми вперед руками… И вдруг все пропадало в темноте, а потом темнота рассеивалась – и Томсон стоял у стены, как бы наполовину в стене, и медленно отделялся от нее, и снова надвигался, ликующе хохоча…
– Ничего ни до, ни после этой одной сцены, – подвел Генрих итог повторному просмотру бреда. – Есть ли смысл в такой фрагментарности видения?
– Несомненно, есть, – уверенно заявил Рой. – Запоминаются самые поразительные события. Очевидно, сцена, с такой силой врубившаяся в память Агнессы, и есть самое поразительное воспоминание.
Арман не согласился с Роем:
– В любой сцене, даже в простом пейзаже, имеется свой сюжет, какое-то свое важное содержание. Но нам совершенно неизвестно, для чего появился Иван у Агнессы, что между ними произошло. Мы видим, что он возникает в ее комнате, но как он вел себя там? А это, мне кажется, самое важное.
Генрих спросил Армана:
– Ты осматривал комнату Агнессы. Стена нормальная?
– Плотные стеновые блоки. Картина – авторский экземпляр тропического пейзажа Нормана Макмиллана, художника из средних. И, как я узнал, картина находится в комнате лет десять, Агнесса к ней, несомненно, пригляделась. Почему же с такой жуткой отчетливостью воспроизводится в ее бреду каждая деталь каждого дерева?
– Я настаиваю, что Агнесса запомнила самое важное, – продолжал Рой. – Значит, приход к ней Томсона был важней, чем то, что он потом у нее делал. Почему это так, а не иначе, не имею представления. Ты ничего не хочешь сказать, Генрих?
Генрих нервно дернулся, как будто вопрос брата застал его врасплох, и неохотно ответил:
– Что я могу сказать? Мы расследуем обстоятельства гибели Ивана Томсона. И хорошо знаем, что она совершилась в камере короткофокусного гравитационного агрегата. А бред Агнессы, обвиняющей себя в убийстве Томсона, показывает нам странные сценки в ее будуаре. Связать эти два события я пока не могу.
Арман обратил внимание братьев на то, что развертка бреда во времени показывает примерно тот же час, когда в лаборатории совершился гравитационный взрыв. К сожалению, анализ видений больного мозга далек от совершенства и погрешность в десять – пятнадцать минут лежит в пределах точности измерений. Но при любых неточностях несомненно, что оба события – появление Томсона у Агнессы и его гибель – по времени близки одно к другому. Его предположение: Томсон своим приходом вызвал гнев у Агнессы, она пожаловалась жениху, и Рорик, разозленный, расправился с академиком, едва тот вошел в испытательную камеру. При такой версии понятно, почему Рорик и его невеста оба признаются в преступлении.
– Версии, версии! – с досадой сказал Рой. – Мы сидим в кабинете и строим гипотезы, которые могут быть опровергнуты первым же словом Арутюняна или Агнессы.
– Можно попросить врачей привести больных в сознание хотя бы на краткий срок, – сказал Арман. – Что до Агнессы, то это довольно просто – у нее, кроме нервного потрясения, другого заболевания нет. С Рориком сложней, но жизнь его вне опасности, значит, можно надеяться и на возвращение сознания.
– Давайте разделимся, – предложил Рой. – Арман продолжит выяснение технических обстоятельств аварии, а я с Генрихом попробую получить от Рорика и Агнессы объяснения более внятные, чем покаянное бормотание и истерические вопли.
Генрих поморщился:
– Ты превращаешь меня в настоящего криминалиста, Рой! Я все-таки физик, а не следователь. Предпочитаю помогать Арману.
– Боюсь, что физика гибели Томсона тесно связана с психологией, если не прямо определяется ею, – холодно сказал Рой. – Распутать психологические загадки трудней, чем выяснить просчеты в конструкции гравитационного агрегата. Один я тоже не хочу браться за такое дело.
Она молча смотрела на братьев, сидевших перед ее кроватью. Поверх одеяла лежали обнаженные, похудевшие руки, бледное лицо с впавшими щеками было повернуто к посетителям. Болезнь очень изменила Агнессу. Но даже такая – похудевшая, посеревшая – она была красива. Генрих вдруг почувствовал себя виноватым перед этой женщиной, в душу которой они собирались бесцеремонно вторгаться. Он молчаливо выругал себя и Роя. Рой должен был идти один.
Но и Рой испытывал смущение. Он закашлялся и заговорил без обычной спокойной уверенности:
– Вы знаете, Агнесса, зачем мы просили привести вас в сознание?
– Да. – У нее был низкий, звучный голос.
– Вам не трудно говорить?
У Агнессы был слишком понимающий взгляд. Она печально усмехнулась и тихо ответила:
– Мне трудно жить. Можете задавать вопросы.
Рой снова прокашлялся. Задавать вопросы было далеко не так просто, как ему представлялось, когда он настаивал на свидании с Агнессой. Генрих, стараясь не беспокоить больную, украдкой рассматривал ее. У нее были серые глаза, опушенные длинными ресницами, очень большие; на похудевшем лице они казались неправдоподобно огромными. Генрих не сумел бы объяснить себе, что поражает в Агнессе, но знал, что не смог бы держаться с ней как с другими красивыми женщинами. И раньше он чувствовал себя напряженно, когда встречался с Агнессой, – с ней нельзя было обходиться по-приятельски просто. Она внешне напоминала Альбину, погибшую при катастрофе звездолета невесту Генриха, но Альбина, милая и остроумная, порой резкая, была из тех, о которых говорят: «Она отличный парень». Агнессу невозможно было так назвать даже мысленно.
– Как вы понимаете, мы пришли в связи…
Агнесса остановила Роя слабым жестом:
– Лучше я сама начну. Вы спросите, если что останется неясным. Дайте мне только собраться с мыслями.
Врачи выполнили свое обещание: она говорила свободно, лишь часто останавливалась, отдыхая. И она ничего не таила, это было ясно. Генриха угнетала мысль, что они идут устраивать больной женщине придирчивый допрос. Допроса не было, была исповедь.
И мало-помалу, захваченный, он незаметно отдалился от самого себя, перестал быть только слушателем, обязанным оценивать меру истинности и лживости каждого слова, вины и невиновности каждого поступка.
Он шел с ней по улице, сидел с ней в театре, видел то, что видела она, думал ее мыслями, говорил ее словами. Оно было удивительным, такое слияние; он хотел одернуть себя, смести магию уговора, он сердито так и определил про себя действие ее слов – уговор. «Смешно, – сказал он себе с досадой, – я же другой, я просто не способен жить чувствами женщины, не говоря уж о том, чтобы жить ее, Агнессы, чувствами». Протест этот возник, когда она заговорила о Роберте. Он не был для нее тем Рориком, какого видели они все, – увалень, скромник, тихоня, во всем до того примерный, что тошно становится. Он был хороший,