Генрих удивленно взглянул на меня. Всю беседу он промолчал, это с ним случалось. Но если собеседником он бывал не отменным, то слушателем образцовым. Я нетерпеливо сказал:
– Говорю тебе, мы придем. Что еще?
– Без вашей помощи концерт не состоится, – промямлил Михаил. – Дело в том, что… Мне нужен аппарат Альберта. Я его немного переделаю… Знакомые конструкторы обещали… Понимаешь?
Я обернулся к Генриху. Генрих засмеялся.
– Отдай, – сказал он с облегчением. – И пусть он покрепче переделывает эту чертову машину. Сказать по совести, я боюсь смотреть на нее.
О первом концерте индивидуальной музыки мне говорить нечего, он у всех вас в памяти.
И вы, конечно, помните речь, произнесенную Потаповым перед концертом. Я лишь добавлю, что Генрих смеялся, а я удивлялся. Михаил держался заправским оратором. Он так развязно нападал на музыку прошлых веков, что уже это одно покорило молодых буянов, начинающих утверждение своей личности со словечка «нет», обращенного на все и на всех. Тогда впервые публично и прозвучал изобретенный Альбертом термин «принудительная музыка», отныне столь обычный, что уже не замечают его ругательной природы. Зато общепринятое сегодня название «индивидуальная музыка» Михаил употребил всего раз или два; он напирал на формулы «свободная музыка» и «музыкальное самопознание».
Что до самого концерта, то меня смешило, что в зале собралось почти двадцать тысяч человек и все молчат и чего-то ждут, а ничего не происходит: оркестра нет, наушники тоже отсутствуют и только на сцене возвышается небольшой деревянный ящик – переделанный аппарат Альберта. Во мне индивидуальная музыка всегда звучит слабо, я, вероятно, воспринимаю мир не музыкально, а рационально. Михаил не раз сетовал, что я феномен и его творения не про меня.
Но эта забавная музыка все-таки зазвучала и во мне. Я назвал ее забавной, потому что во мне она скорее была иронической, звуки смеялись, особенно когда я опять озирал сосредоточенно молчавший зал. Генрих же, когда концерт закончился, оказал мне со вздохом:
– Опять те же печальные мелодии! – Он увидел, что я забеспокоился, и добавил: – Но не было ничего страшного, на такую музыку я мог бы ходить каждый день.
Пока мы выбирались наружу, я прислушивался к разговорам вокруг нас.
– Гигантское произведение! – говорил один, растерянно улыбаясь. – Нет, это поразительно, почти сверхъестественно! Никогда в жизни не слышал такой величественной симфонии!
– Я плакал, – признавался другой. – Я ничего не мог с собой поделать, слезы лились сами. Просто невероятно, как Потапову удалось построить такую большую вещь на вариациях одного траурного мотива, правда нежного и красивого, этого отрицать не могу.
– Вот же было веселье! – восторгался третий. – Если бы не соседи, я пустился бы в пляс, так хороши те радостные мотивчики! А тебе они понравились? – спрашивал он свою подругу, немолодую женщину.
– Веселые? – переспросила она. – Я что-то их не услышала. – Она содрогнулась. – Больше я на такие концерты не пойду. Звуки были грубы, некоторые мотивы непристойны. У меня впечатление, будто меня раздевали и освистывали. Если и слушать такую музыку, то запершись в одиночестве.
– Этот концерт нужно слушать в постели, а не в зале, – утверждал еще один. – Удивительно успокаивающая вещь, после нее хорошо заснуть.
Впрочем, я ломлюсь в открытую дверь: вы не хуже моего знаете, как действует индивидуальная музыка. И что она теперь публично не исполняется, а стала интимным занятием, совершаемым в одиночестве, по- моему, естественно. Мы с Генрихом не раз потом говорили об этом с Михаилом. Он, как вы знаете, долго боролся против переселения его индивидуальной музыки из концертных залов в спальни, он видел в этом реванш, взятый ненавистной ему классической принудительной музыкой'.
БРИТВА В ХОЛОДИЛЬНИКЕ
– Эрвин Кузьменко – жулик, – заявил Михаил Хонда, руководитель цеха аккумуляторов энергии. – Ты, конечно, не согласен, Эдуард?
Эдуард Анадырин, директор энергозавода, только грустно улыбнулся.
– Я всегда считал Эрвина гениальным. И даже авария в твоей лаборатории не переубедила меня.
Рой поглядел на третьего собеседника, главного инженера завода Клавдия Стоковского – тот еще не высказал своего мнения. Клавдий иронически пожал плечами и негромко сказал:
– Вероятно, вы оба правы. В Эрвине совмещаются крупный ученый и мелкий жулик. И от того, какое свойство берет верх, зависит успех в твердом консервировании энергии.
– Зависел, – с горечью поправил Хонда. – О возобновлении работ еще долго не говорить. Боюсь, друг Рой, ваш заказ на ядерные конденсаторы в этом году не будет выполнен. После гибели Карла Ванина и выхода из строя самого Эрвина некому продолжить их работу. Только они разбирались в твердом консервировании энергии.
– Как здоровье Кузьменко? – спросил Рой.
– Кузьменко жив! И, вероятно, от гибели ускользнет. Такие, как он, и в огне не горят, и в воде не тонут. Единственный выход для вас, по-моему, переориентироваться на лучевые аккумуляторы, они гораздо мощней.
– Они и гораздо крупней, друг Михаил, – возразил Рой. – А в нашей с Генрихом конструкции плазмохода габариты – важнейший параметр. Вы хотели мне показать место, где совершилась авария, не так ли?
– Пойдемте, Рой. – Анадырин встал первым. В отличие от раздраженного Михаила Хонды, руководитель энергозавода старался сохранить спокойствие – во всяком случае, не хотел создавать у представителя Академии наук плохого впечатления о себе.
Клавдий Стоковский тоже не навязывал своих оценок, только усмехался, когда Хонда очень уж выходил из себя – усмешка была выразительней слов. Этот человек понравился Рою еще при знакомстве на космодроме, в его спокойствии, в его светлых веселых глазах, ровном разговоре, пронизанном легкой иронией, была привлекательность непростоты – Рой любил людей, сразу не открывающихся: странности события лучше обсуждать с немногословным Клавдием, а не с импульсивным Хондой, не с дипломатично- вежливым Анадыриным.
Сектор конденсации энергии размещался в стороне от остальных цехов, это было самое опасное местечко на заводе, считавшемся и без него самым опасным предприятием на Меркурии. Роя еще на космодроме предупредили, что на Меркурии вообще, а на заводе в особенности, все подчинено строжайшей регламентации, люди, привыкшие на Земле держать себя вольно, здесь не задерживались и часа. Услышав, что ходить надо только по охлажденным дорожкам, носить только жаронепроницаемые костюмы, по сторонам не глазеть, на небо не засматриваться даже в светофильтрах, Рой поинтересовался: «А можно ли у вас плевать?», на что получил немедленный ответ: «Лучше воздерживаться – бывали несчастья и от неосторожных плевков!» Ответ даже не звучал иронически.
– Садитесь в капсулу. Можно идти по туннелю, но это довольно далеко, – сказал Анадырин, открывая дверь сигаровидного электровагона: передвижение на Меркурии, это Рой знал, обычно совершалось в таких снарядах, мчавшихся в трубах.
Сектор конденсации энергии, по земным понятиям, мог сойти за немалый завод. Хонда спросил, не хочет ли Рой осмотреть все помещения, их тридцать восемь, в том числе четырнадцать лабораторий. Рой пообещал первое же свободное время отдать экскурсионному любопытству, но сейчас его интересует та единственная лаборатория, где выполнялись его заказы на твердую энергию и где погиб во время непонятной аварии ее руководитель Карл Ванин. Рой вежливо уточнил:
– Я верно сформулировал причину аварии: непонятная?
– Непонятная, конечно, это все мы понимаем, – проворчал Хонда и, внезапно вспыхнув, сердито добавил: – А еще больше – безобразная, возмутительно безобразная!
Он с таким негодованием поглядел на Роя, словно тот был виновником непонятной безобразной аварии. Рой подумал: «Этот человек, Михаил Хонда, не разберется в сути несчастья, у таких раздражение заменяет понимание». Вслух он сказал с учтивой многозначительностью – привычка заставлять собеседников взвешивать свои слова, когда разговаривают с ним:
– Я попрошу во время осмотра подробней объяснить, в чем вы находите то, что назвали возмутительным безобразием несчастья. Мне кажется, определения подобного, скорей психологического, чем физического, свойства весьма интересны, если обоснованны, конечно.