квалифицируете. Вы вообразили, что избавляетесь от помех, от шума, забивающего остроту главных мыслей и переживаний. Но реально вы избавились от фона, на котором только и возникают эти высокие мысли и переживания, а фон чувств и мыслей то же, что тон в музыке. Вы ведь учили, что тон создает музыку? Вы улавливали отдельные громкие звуки, но музыка исчезла: картина мыслей и чувств людей неузнаваемо искажалась. Я приведу такой пример, чтобы вам стало ясней. Вы не раз пролетали над Землей, не раз любовались прекрасными пейзажами рек, лугов, лесов, городов, гор. Теперь вообразите, что вы подлетаете к Земле, когда ее затянуло туманом высотой с полкилометра. Что вы увидите тогда? Унылую площадь синеватой мглы и над нею пики отдельных гор, вершины особо высоких небоскребов. Будет ли такая картина Земли правдивым ее изображением?
– Пример – не доказательство, – желчно возразил Эрвин. – Удивительно, что вы забыли об этой прописи логики.
– Подождите. Я приведу и прямое доказательство. В лаборатории я вынул из холодильника бритву, повертел ее в руках, и приборчик донес до вас, лежавшего вот на этой кровати, не окрашенную эмоциями суть мыслей: что доработкой изобретения Томсона мы с братом поставим памятник погибшему другу, что нас наградят недавно утвержденной медалью Томсона, что я пройду сквозь такую гору, как та, что увиделась в окне, и Арман с Робертом будут надежно страховать меня, никакие гравитационные толчки, погубившие Томсона, мне отныне не страшны… Я правильно излагаю информацию о моих мыслях? Вы соглашаетесь, вы не можете не согласиться! Но теперь посмотрите на другое. Приборчик не донес до вас фона – тех чувств, которые были чуть пониже энергетического потенциала самих мыслей и через фильтр не прошли. Вы не узнали о печали, с какой я думал о Томсоне, о радости, что дело его не погибнет, как погиб он, что для нас с братом будет великим утешением довершить его изобретение, что медаль, какую мы получим, станет наградой его гению, славой его творению и что, пройдя сквозь гранит горы, я с гордостью скажу: «Возможность этого придумал Томсон, вот на что он был способен». Все эти человеческие, все эти добрые, грустные мысли приборчик отсек, вы получили мои рассуждения без фона, скелет, а не живое тело чувств. Что же вы сделали тогда? Вы сами добавили недостающий фон. Вы присочинили мне тщеславие, себялюбие, вы заставили меня не с грустью, а в упоении мечтать, как совершу то, чего Томсон не сумел, как я в глазах всех, и в своих глазах особенно, буду выше, буду глубже, буду талантливей гениального Ивана Томсона. Вы оболгали меня, Эрвин, вы чудовищно исказили мой характер. И возненавидели меня – не того Роя Васильева, который сидит у вашей кровати, нет, другого Роя, несуществующего, карикатуру на меня, какую сами придумали. Возненавидели за карикатурность, за несоответствие реальности, короче – за вами же придуманную ложь обо мне.
– Вы хотите сказать, что так было со всеми людьми, чьи мысли мне стали открыты? – глухо спросил Эрвин. Щеки его посерели, в глазах было смятение. Слова Роя падали как глыбы: он не был забронирован от силы доказательств. И приборчика, коварно все искажавшего, больше не существовало: истина представала в суровой подлинности.
– Да! – гневно сказал Рой. – Вы всех искажали, лгали на всех. Все люди представали перед вами в кривом зеркале. И ваша ненависть к ним за то, что они столь кривы, была, в сущности, ненавистью к самому себе, сделавшему их кривыми. Вот кого вы должны презирать, кого ненавидеть – себя. Ибо вы – главный виновник того, что люди виделись вам мелкими и порочными. Но это еще не все, я только подхожу к главной вашей ошибке.
Жалкая гримаса исказила все больше бледневшее лицо больного.
– Еще ошибки?
– Эрвин! Ошибки ваши к одной не свести, их много. Наберитесь терпения, я буду говорить об очень сложных понятиях. Я назвал вас наивным, но в том, что вы искажали людей, присутствует не наивность, а злонамеренность, скверный характер. Теперь послушайте и о наивности. Вы почему-то вообразили, что люди – автоматы, заряженные программой одних высоких стремлений. Но люди есть люди, им свойственно все, что принято называть человеческим. Один философ назвал свою книгу «Человеческое, слишком человеческое».
Под словечком «слишком человеческое» он подразумевал: «плохое человеческое». Что же, существуют и плохие чувства: себялюбие, эгоизм, неумеренное честолюбие, властолюбие и прочее – много таких чувств, у одних людей одни, у других другие, у одних сильней, у других слабей. Люди – не ангелы, ни один не таскает на спине крылышек. Но в наше с вами время, Эрвин Кузьменко, ни один человек не позволит скверным мыслям и чувствам стать главным двигателем своих действий. Они подавляются, им не позволяют проникнуть наружу. Люди стыдятся их, как дурного запаха. Вы бросили в лицо Карлу Ванину, что он стремится к академическим наградам. Вы сами сказали: Карл покраснел, словно вы поймали его на преступлении. И стал уверять, что это не так. Вы выкрали из его мозга мысль о награде, а он отрекся от нее, как от плохого поступка. Вам это ничего не говорит, Эрвин? А ведь это значит, что люди не позволяют мелким, обывательским мыслям, всяческому мусору своей мыслительной работы, всяким отходам своих чувствований вознестись до роли главенствующих… Вы совершили отвратительный поступок, Эрвин. Вы изобрели аппарат не для узнавания человеческой природы и подлинного стимула человеческих действий, нет, аппарат для ворошения грязного белья, для проникновения в отхожие места. Кто же вы такой сами, Эрвин Кузьменко? Все, к чему прикасается ваша рука, приобретает мерзкий запах гнилья…
– Перестаньте! – простонал больной. – Я больше не могу вас слушать, не могу, не могу! – Крупные слезы катились по его желтым щекам.
И снова Рой почувствовал жалость к человеку, которого так беспощадно казнил правдой о нем. Рой остановил себя: зачем добивать уже поверженного?
– Я ухожу, Эрвин. Надеюсь, мы больше не увидимся. Не знаю, как сложится ваша дальнейшая жизнь Думаю, вам следует рассчитывать на доброту людей. Впрочем, это ваше дело, не хочу ничего предсказывать.
– Уберите эту штуку, – сказал больной, показывая на принесенную Роем деталь дешифратора. – Мне страшно глядеть на нее…
В гостинице Рой вызвал Стоковского.
– Друг Клавдий, обеспечьте мне место в ближайшем планетолете на Землю. И выбросьте в помойку остатки дешифратора мыслей, изобретенного Эрвином. Это его собственное желание.
ПРАВО НА ПОИСК
Чарли присел к моему столику, деловито пробежал глазами меню – что бы в нем ни значилось, он закажет омлет с помидорами и апельсиновый сок, это неизменно – и порадовал:
– К Латоне приближается рейсовый звездолет «Командор Первухин». На нем очередная цистерна с тремя миллионами тонн сгущенной воды. И некто Рой Васильев. Этот землянин на Латоне пересядет в планетолет на Уранию. Сгущенная вода прибудет позднее. Ты что-нибудь слыхал о Рое Васильеве? В общем, готовься к трудным объяснениям.
Меня порой раздражает обстоятельность, с какой Чарли изучает совершенно ненужные ему фантазии поваров. Как-то, спустя час после десятиминутного углубления в роспись первых, вторых и третьих блюд, я поинтересовался, не помнит ли он, что нам сегодня предлагали на обед. «Конечно, помню, – бодро заверил он. – Омлет с помидорами и сок». Даже бифштекса с фруктами и торта не запомнил, а я их жевал перед его носом! На вопрос о Рое я не ответил. Я промолчал сознательно и вызывающе. Молчание – единственное, что молодой академик, мой начальник Чарльз Гриценко способен слушать объективно. На молчание он реагирует быстро и толково. «Молчание информативно, – утверждает он. – Это самый красноречивый сигнал несогласия, самое категорическое оповещение о протесте».
– Омлет с помидорами и апельсиновый сок, – сказал Чарли в микрофон. – Эдик, ты меня слышишь? Почему молчишь?
– Не вижу причин кричать.
– Кричать не нужно. Но хоть бы промычал что-то. Рой возьмется прежде всего за тебя. Павел был твоим помощником, связь между его гибелью и взрывом сгущенной воды на складе почти несомненна. Рой прибывает для того, чтобы исследовать эту связь… Тебе мало этих фактов?
– Что мне мало и что много – несущественно.
– Правильно, единственно важное – что будет думать о трагедии сам Рой. Но снова и снова повторяю…