прикидываться!
Это что, трусость? Нет, трусом я тоже быть не хотел…
Что может быть слаще для человека, когда он остаётся в любой ситуации самим собой!
Увы… это счастье я всегда испытывал урывками…(и испытываю).
Я прочёл «Мёртвые души». Они понравились мне. Я их прочёл, потом открыл книгу снова, и даже перечитал кое-что. Я никому не говорил об этом. Никому в классе, а, тем более, матери.
Правда, я спросил у неё, что имел в виду Гоголь, описывая свой странный сюжет. Мать долго смотрела на меня. Она молчала. Выражение лица её было таким, как будто она раздумывала, как мне ответить. Как равному, или как ученику, который не врубается в тему.
Она молчала, и я молчал.
— Что — настоящее и что — ложное. В человеке, и в нашем мире. Вот что беспокоило Николая Васильевича, — наконец, произнесла она. — В принципе, это беспокоит каждого, чья душа более-менее жива. Способна чувствовать и соображать. Ты что, прочёл, всё-таки?
— Нет, — ретировался я. — Это я так. Куда мне эту книжищу читать, такую толстенную.
И я врубил рэп. Мать поморщилась и вышла из моей комнаты.
Мы живём с матерью вдвоём. Отец у меня, несомненно, был. Но это — совсем другая история.
Может, Чичиков тоже трусил? Трусил быть тем, кто он на самом деле? Вот и скупал себе мёртвые души…
Потому я перечитывал некоторые места поэмы Н.В. Гоголя, что находил в Чичикове родственную душу?
Глава 4
Моё первое детское воспоминание похоже на всю мою последующую жизнь.
Я осознал себя впервые довольно чётко, когда мне в лоб попали камнем.
Видимо, я гулял с мамой где-то около речки. Мальчишки с берега кидали в речку камешки, «блинчики», стараясь, чтобы плоский камешек ударился об воду несколько раз.
Видимо, один из таких камешков у кого-то из мальчишек соскочил с руки и попал прямо мне в лоб. Камешек летел низенько, да ведь и я был невелик.
Я до сих пор помню свои чувства. Сначала — недоумение, потом — боль, потом — обиду.
Это я точно помню. А дальше могу воспроизвести проишедшее только со слов матери.
На моём лбу вздулась огромная лиловая шишка. Я не заплакал!
Я прикрыл шишку рукой и спросил мать, далеко ли отскочил камешек, и сколько раз он стукнулся об воду.
Это было моё первое в жизни сознательное предложение.
Как рассказывала мать, я поздно начал ходить. И очень долго не разговаривал, почти до трёх лет. Она даже начала водить меня по врачам. Боялась, что у меня не в порядке с головой. До тех пор, пока мне в лоб не заехали камнем, я практически не разговаривал.
Мать рассказывала ещё и о том, что я в детстве почти не плакал. Даже тогда, когда бился головой. Потому что после первого злополучного (или счастливого) камня я бился головой обо всё твёрдое, что находилось вокруг меня. И всё твердое норовило попасть мне именно в лоб. В крайнем случае — по макушке.
На мою голову три раза накладывали швы.
Меня называли «железный лоб».
Только один раз, когда я упал, в очередной раз, с довольно большой высоты, я воспротивился «железности».
Я помню об этом весьма смутно. Вернее, в голове как-то перепутались мои собственные воспоминания и рассказы матери.
Короче, я упал, и у меня на лбу вздулась очередная шишка. Я захлюпал носом. Как всегда — то ли от удивления, то ли от обиды, то ли от боли.
— Не плачь, сынок, — стала утешать меня мать. — У тебя же голова железная!
— Нет, — вытирая скупые мужские слёзы (от обиды!), возразил я. — Она не железная… Она же плакс… мак… совая…
Вот когда я понял, что голова у меня, уж точно, не железная. Сказать, что голова пластмассовая — это ведь был протест! Это был бунт против привычных представлений обо мне, и, если хотите, попытка восстановления справедливости!
Но мать всегда так смеялась, рассказывая эту историю! И все смеялись, когда слушали её…
Не могу сказать, что я, в столь нежном возрасте, чётко понял, что часто человеческие попытки восстановить справедливость вызывают у окружающих смех (и это — в лучшем случае).
Я стал смеяться вместе со всеми, во время этих рассказов. Ну, не то, чтобы сильно смеяться… Скорее, я просто молча хихикал. Над собой.
Был ещё один случай. Мы тогда ещё жили с отцом. Даже не знаю, стоит ли его вспоминать… До сих пор больно.
Короче, мне тогда купили машинку. Такую… модельку, в коробочке, с открывающимися дверцами и багажничком… О-о-о…
Я не знал, куда поставить её, и даже укладывал её с собой спать.
И тут родителей пригласили в гости к начальнику отца. А у начальника был сын, на год старше меня. Гадостный пацан! Разбалованый, злобный.
Ну, может, и не такой уже злобный… А нельзя же идти в гости с пустыми руками! Вот они оба, и мать, и отец, стали смотреть на мою машинку. Стали говорить мне, что в магазины уже поздно бежать. И что надо, идя в гости, принести ребёнку какой-нибудь подарочек… Стали мне обещать, что купят другую машинку, лучше этой…
Они забрали мою машинку. Мне купили другую, но я…
Они просто пожертвовали моей машинкой. Они пожертвовали мной. А ведь жертвовать можно только собой, и только добровольно. Тот, кто жертвует другим, не спрашивая его согласия, называется тираном.
Небольшое оправдание для матери, правда, имелось. Она сама всегда, и всем жертвовала. Патологически жертвовала всем и для всех. И развод с отцом…
Нет, это уже совсем другая история.
Вот, так всегда. Хочешь рассказать о ком-то, а рассказываешь — всё равно о себе. Ну, да ладно…
Глава5
Мы сидели с матерью в коридоре мед. института и ждали доцента, заведующего кафедрой «Кожных и венерических болезней».
Атмосфера института подействовала на мать. Она сказала мне, с грустью глядя в мои честные глаза:
— Боже, какой ты дурак! Сколько людей учится! Почему именно ты вылетел из института!?
Я отвёл свои честные глаза и посмотрел в пол. Линолеум в коридоре был протёрт в середине и ещё сохранил свой рисунок по краям. Линолеум был в меру чист, в меру грязен. Лето уже закончилось, но дожди ещё не пошли.
— Да, мама, — сказал я.
— Что — «да»?
— Я дурак.
— Прекрати! Прекрати прикидываться, хоть здесь!