личностные моменты.
Но игнорирование того, что и у Евгения Онегина, и у Татьяны Лариной есть социальный и культурный генезис и вытекающие из него поведенческие рамки, критерии должного и недолжного и так далее, — это тоже вульгаризация.
Когда социальное достигает определенных концентраций, то ты физически ощущаешь, что с тобой разговаривает не человек, а представитель сущности, являющийся рупором этой сущности. В частности, это измеряется частотностью и страстностью апелляций к некоей коллективности: «НАС это не устраивает! Вы НАМ мешаете! Как НАМ с вами быть!» и так далее.
При этом всегда остается неясным, почему выкрикивающая это личность начинает апеллировать к коллективности и что это за коллективность. Вроде личность эта — не государь-император, чтобы говорить о себе «Мы», не представитель очерченного социального сообщества (Кремля, какой-нибудь оппозиционной партии, банды, корпорации и так далее)… А что можно сказать о неочерченной сущности, кроме того, что она сущность? И что она откликается именно как сущность даже тогда, когда от ее имени и по ее поручению говорит кто-то, все время апеллирующий к им не определяемой, но очевидной для него коллективности?
Существует и нечто еще более иррациональное, трудно определяемое, но вполне реальное. Что именно? Ответить легче всего (да и короче всего, что немаловажно), приведя конкретный и более чем внятный пример. В противном случае пришлось бы втягиваться в долгие и уводящие в сторону аналитические рефлексии.
Когда-то, году этак в 1980-м, мне, начинающему тогда авангардному режиссеру-неформалу, был отрекомендован один журналист, который должен был написать статью о моем спектакле и коллективе. Отрекомендован он был близкими друзьями. Я, соответственно, охотно говорил с этим журналистом на все возможные темы. В числе этих тем почему-то оказалось творчество Александра Солженицына.
Никогда не относясь плохо к Солженицыну как к художнику, высоко ценя в художественном плане его раннее творчество, я имел свою — очень далекую от официально принятой тогда, но не апологетическую — позицию по отношению к творчеству, в котором политическое (а в общем-то, публицистическое начало) уже явно преобладало над художественным.
Этими своими представлениями об эволюции художника и не более я поделился с журналистом, не зная, что он является фанатическим поклонником Солженицына, изгнанным в периферийное издание за верность Александру Исаевичу. Мой собеседник ничего тогда мне не ответил. Он не возразил мне, не выразил гнева по поводу моей некоплиментарности по отношению к великому человеку.
Он просто сочинил в виде статьи о моем театре и обо мне лично блестяще продуманный донос. Разумеется, не донос о том, что я сложно отношусь к Солженицыну. Нет, это был комплексный донос, очень непорядочный и недобросовестный даже по отношению к нормам доносительства той эпохи, в котором мастерски было показано и доказано, что театр надо закрыть как вредный для дела коммунизма и социализма, а меня, как минимум, отлучить от творческо-идеологической деятельности, именуемой режиссура. А как максимум — изолировать от общества, триумфально шествующего в коммунизм, чему я якобы всячески препятствую.
Друзья, рекомендовавшие журналисту написать статью о моем коллективе, пришли в ужас. Являясь по совместительству его начальниками, они упрашивали его не печатать статью, а он орал, что он ее напечатает, дабы раздавить гниду, которая осмелилась не вполне комплиментарно комментировать Солженицына. Тогда мне впервые пришло в голову, что разговор о социальном безумстве (социопаранойе, социомании) не вполне спекулятивен. Впоследствии я изучил эту тему.
Человек может быть вполне нормален как личность и абсолютно безумен как представитель какой-то коллективной сущности, с которой он себя идентифицирует и которая является отчасти реальной (очень плотная референтная группа, так сказать), а отчасти виртуальной (выдумывают же себе одинокие дети виртуальных друзей, а шизофреники — двойников).
Выдуманное приобретает силу реальности, то есть становится сущностью (кто-то скажет — идентификационной субстанцией). Когда ты задеваешь что-то, связанное с этой сущностью, то ее представитель, доходящий в своей ярости до безумия и сохраняющий при этом в своем поведении определенную рациональность, как бы не равен самому себе.
И ты ощущаешь, что с тобой на контакт выходит эта сущность напрямую. Как ощущаешь? Разъясняя своим соратникам основу логоаналитического метода, да и любой аналитики бытия, я настойчиво подчеркиваю, что осваивающий подобный метод профессионал должен не только уметь увидеть и услышать исследуемое («и виждь и внемли», сказал пушкинскому пророку серафим), но и… улавливать особые запахи.
Никоим образом не хочу воспевать средневековых инквизиторов. Но ведь далеко не все они были тупыми психами (хотя и тупых психов было предостаточно). Так что же подразумевали под запахом скверны те, кто не был ни дураком, ни психом (а такие были)? Я не хочу сказать, что они подразумевали что-то научное и заслуживающее буквального воспроизводства при осуществлении аналитического исследования в XXI столетии. Но ведь что-то они подразумевали?
Проще всего адресовать к Юнгу и его коллективному бессознательному. Нам с практической точки зрения и этой адресации достаточно. Человек очень прочно соединяется с архетипическим. Архетипическое поглощает его. Возникают особые суггестивные возможности (какой ученый сейчас будет опровергать наличие суггестии?). Эти суггестивные возможности воздействуют на сенсоры акцептора подобного превращения. Акцептор ощущает запахи. У него могут возникнуть и другие неслучайные визуализации (сгущение воздуха, о котором очень часто говорится при описании подобных феноменов).
Я-то думаю, что реальность не укладывается в схематизацию Юнга. Что она еще намного сложнее. Но начни я сейчас развернуто излагать свои соображения — мы потеряем нить. Могу дополнительно сослаться на опыт разного рода экстремальных состояний, в которых высокопрофессиональные спецназовцы улавливают, например, запах опасности… Ну, и хватит. Юнга никто не опроверг в полной мере, он ученый с мировым именем… Ему можно говорить о диалогах с сущностями (анимой и так далее)… А мне нет?
Увы, подробнее распространяться по этому поводу — значит подменить предмет исследования. А обсуждая вкратце данный тип отношений высказывающегося и сущности, которую задели эти высказывания, можно констатировать лишь то, что я констатирую.
Позже я попытаюсь добавить нечто к сказанному сейчас. Но мне представляется, что сказанного достаточно для того, чтобы оправдать введение в мой анализ всего того, что я называю «откликами» некоей «сущности» на мои высказывания, достраивающие исследуемый мною Текст.
Иногда за подобной адресацией лежит нежелание указывать на конкретные лица и понимание того, что лица откликались не на мое аналитическое творчество, а на недопустимость никаких и именно никаких шагов в плане преодоления бессубъектности России.
Иногда за подобной адресацией лежит понимание того, что откликались — в виде интриг, например, — не конкретные люди, а социальные сущности, имеющие свои представления о том, как именно надо откликаться в подобных случаях.
А иногда речь идет о чем-то сродни социальной медиумности, когда откликается не личность, а медиум. И отклик этот репрезентирует почти буквально стоящую за этим медиумом сущность.
Но за всеми этими «иногда» всегда стоит Ее Величество Элитная Пустота, выявленная мною в предыдущей части работы. Я почти физически ощущаю, как откликается именно она. И кем бы я был, если бы не воспользовался возможностью исследовать эти отклики, то есть поговорить с нею по душам? Я был бы кем угодно, но не исследователем! И уж тем более не исследователем судьбы развития… Ведь исследование судьбы — это всегда в чем-то и в какой-то степени разговор не с людьми, а с сущностями.
Да, разговор с сущностью — это всегда балансирование на грани, за которой субъект-объектное переходит в субъект-субъектное, а научное исследование в рефлексию на игровые хитросплетения.
Что ж, это мой осознанный выбор. Выбор исследователя, понимающего, что именно он исследует, и отдающего себе отчет, что классическим образом неклассическое исследовать невозможно.
А еще я собираюсь балансировать на грани, за которой рациональное переходит в экзистенциальное. Это тоже мой осознанный выбор. Ницшевскому Заратустре можно балансировать, а мне нет?