— Ты возьмешь только это? — спросила Далхаэшь. — Можно мне тогда забрать подвески?
— Ты так не сделаешь! — закричала Раадрашь, но я взглянула на нее и качнула головой, а Далхаэшь сказала:
— Можешь взять их. Это неважно.
— Лиалешь великодушнее, чем ты можешь себе представить, — заметила Раадрашь, и мне было нестерпимо это слышать, а возражать — еще нестерпимее.
Вся эта суета казалась мучительно ничтожной перед другим берегом и судьбой Тхарайя.
Сейад вошла, неся несколько пустых бурдюков — и прямо за ней вошел тот самый пожилой кастрат, похожий на мерина, впряженного в катафалк. Он остановился в дверях, недоуменно глядя на меня и на наши сборы — на дорожные плащи, брошенные на ложе, на забытые тряпки, пеленки, опрокинутую корзину для фруктов…
Не иначе, как сама Нут толкнула меня под локоть.
— Тебя прислала старшая жена Лаа-Гра? — спросила я. — Можешь сказать этой госпоже, что я уже готова покинуть покои, подобающие старшей принцессе. Не то, чтобы я считала это справедливым — но я не желаю ссор и препирательств по этому поводу.
Ошарашенный кастрат 'взял прах от ног'.
— Вообще-то меня прислал Нур-Тийе, благородная госпожа…
— Передай Нур-Тийе, что я не могу говорить с ним, — сказала я. — Я устала и нездорова. Я приду, когда мое состояние станет более сносным. Скажи Нур-Тийе, что я благодарю его за заботу.
Кастрат облизнул губы, глядя то мне в лицо, то на личико Эда, играющего моими сердоликовыми бусами. Мне показалось, что он волнуется.
— Было бы лучше, госпожа, если бы вы навестили господина до наступления сумерек…
В сумерки тени должны покинуть дворец, подумала я. И стоит им уйти, как Лаа-Гра прикажет убить меня. Нур-Тийе надеется меня спасти… на свой лад.
— Я постараюсь, — сказала я через силу. — Скажи своему господину… я понимаю, он делает, что может.
Кастрат снова поклонился и вышел.
— Все уже решено, — сказала Раадрашь, сжимая кулаки. — Мерзавцы! Как мне хотелось бы…
— Сестра, — сказала я, — остынь.
День был темен и сер; он сворачивался в сумерки так скоро, что у меня щемило сердце. Не знаю, отчего, но, даже зная, что вечером мы покинем дворец, я боялась темноты, так боялась…
Сейад и Шуарле наполнили бурдюки водой. Мы с Раадрашь сложили в торбочки, вышитые красной шерстью, лепешки, сушеные абрикосы и вяленое мясо — почти ту же еду, которую собирал для меня Шуарле, когда решил сбежать со мной от людей Вернийе. Далхаэшь сперва возилась с драгоценными безделушками, потом присоединилась к нам. В какой-то момент мне стало почти весело от этой суеты, будто мы собирались на пикник.
Теней не было видно, но я все время ощущала их грозовой холод и свежий запах. Пока я кормила Эда, Раадрашь стояла у решетки, закрывающей выход в сад, и смотрела, как дождь льет на розовые кусты. Ее лицо выражало болезненную тоску запертой в клетку птицы.
Наверное, Шуарле еще не стал до такой степени птицей, чтобы тосковать и метаться от невозможности улететь. Он даже улыбался, встречаясь со мной взглядом — и я думала, что мы немало прошли вдвоем, и что, возможно, в этот раз нам снова удастся улизнуть от ожидающего нас кромешного ужаса.
Пусть — через другой ужас. Но ведь в горах Хуэйни-Аман мы уже были — я и Шуарле, я и Раадрашь, я и Тхарайя… пожалуй, Хуэйни-Аман казались мне более безопасным местом, чем дворец. А по стране теней нас собирались сопровождать близнецы…
Оттого, когда стена, не закрытая ковром, раскололась глубокой черной щелью, а из щели потянуло погребным холодом, я не испугалась. Я просто прижала Эда к себе и шагнула в провал.
Она в эту темноту, как в воду, нырнула. Я едва успел за ней.
Не то, чтобы я не доверял близнецам. Просто — доверяй, но проверяй. Не каждый день перешагиваешь через такой порог, ага.
Молния нас в три шага догнала. А уж за ней — Сейад и Пчелка. Пчелка призвала Нут на помощь, еле слышно — но и Яблоня тоже молилась, по-своему, не Нут, а их северному Богу-Отцу. Я еще подумал, что она права, пожалуй — мужчины и воина нам сильно не хватало.
Не столько северного Бога, сколько моего господина. Потому что близнецов я за мужчин и воинов не считал, хоть убей. Они были гораздо больше аманейе, чем я и чем любой из птиц. Особенно тут.
Каменные плиты за нами сдвинулись. Сразу стало очень холодно, и я порадовался, что нас предупредили заранее: Яблоня завернулась в теплый плащ, и младенчика мы как следует укутали. А я разыскал и напялил сапоги и свое старое тряпье — солдатский плащ и куртку — плевать хотел на все приличия. Яблоня еще улыбнулась, когда увидела меня в этой одежде — как дома, в горах, мол — и мне сразу стало хорошо.
Ну да, мы же выбрались на свободу, как бы оно там не обернулось.
Я думал, будет темнотища, хоть глаз коли — но не так уж оказалось и темно, на самом деле. Коридор был очень высокий, со стрельчатым сводом, а этот потолок, своды эти все усеивали голубые звездочки, крохотные. Они тихонько двигались и шевелились, и от них шло нежное сияние, хотя света они особенно и не прибавляли.
Через каждые двадцать шагов горели гадкие светильники.
Странно, наверное, звучит, когда про светильник скажут 'гадкий' — но я просто не знаю, как по- другому это выразить. Обыкновенные дворцовые светильники из матового стекла в виде тюльпанов — но в них горело не масло, как у людей, а — я не знаю, что. И от них шел то ли голубой, то ли черно-зеленоватый свет, от которого лица у всех женщин выглядели совершенно мертвыми. Синеватыми с прозеленью, а глазницы, ноздри и рот — вроде запавших дыр. Я как-то встревожился и на всякий случай потрогал Яблоню за ручку — но, спасибо Нут, она была обычная, тепленькая, улыбнулась мне, и младенчик тоже был теплый и подремывал.
Я немного успокоился и стал смотреть по сторонам.
Близнецы шли, как любая охрана — Ла впереди, а Хи сзади — и мечи у них тоже светились, холодным неживым светом, как зарницы. Яблоня говорила, что различить близнецов нельзя, но я потихоньку приноровился: Ла был, как будто, чуть-чуть потеплее и лицом живей и проще, а Хи — у него лицо никогда не двигалось, он только глаза щурил.
И это Ла любил пошутить: ущипнуть меня за щеку, так, что волосы встанут дыбом, или задеть Пчелку локтем, чтобы она подпрыгнула — и все это с невинной улыбочкой. Хи по натуре казался куда серьезнее — и мне с ним было легче разговаривать.
Но Хи всегда говорил ужасно откровенно. Гораздо откровеннее, чем люди — и, когда говорил, уж точно не думал, что человека может перетряхнуть с головы до ног. Не умел пожалеть. Кажется, даже сам это понимал, а потому не стал разговаривать о некоторых вещах с Яблоней, а сказал мне.
Вроде как, если этот бесхвостый до сих пор не сбрендил и не подох, то ему уже ничего не грозит, ага.
Вот Хи мне и рассказал, что Орел приказал убить своих теток не столько по обычаю, сколько за то, что госпожа Алмаз отравила его мать. Но это уже потом, после той моей глупости.
Когда утром никто не принес Яблоне поесть, я пошел разыскивать кого-нибудь посметливее из дворни. Я сказал Яблоне, что в кухне никого не оказалось — но, если честно, я сразу кухню не нашел. Тут все было такое большое и столько всяких ходов, что я все время выходил куда-то не туда. Я пошел в ту сторону, откуда приходили евнухи госпожи Алмаз — я же думал, они из кухни приходят — а оказалось, что там ее покои.
Вот это и была большая ошибка. Я чуть не вляпался по самые уши, ага.
Во дворце-то, на темной стороне, по запаху ничего нельзя разобрать. Тут женщины жили тысячу лет — и тысячу лет душились, поэтому все, что могло пропитаться благовониями — пропиталось насквозь. Сплошная герань, розовое масло, жасминовая эссенция, мускус и горький апельсин. И еще какой-то запах,