воткнулась мне между ребер.

— Не знаю, — сказал я. — Надо жить как-то.

— Спасать царевича надо, — сказала Молния сверху вниз. — Что расселись? Вставайте. Солнце высоко — а нам хорошо бы успеть к Гранитному Клинку до темноты.

Все было очень верно и очень здраво. Яблоня кормила младенца, потом мы его перепеленали — Пчелка сидела рядом, растирала ноющие ноги, а потом уминала лепешку — тоже немного поели, выпили воды из фляги и пошли по горной тропе туда, куда Молния показала.

У Яблони под глазами появились черные пятна, но ни словечка о своей усталости она не сказала. Я себя просто ненавидел за то, что нести ее не могу — ноги бы ей целовать… но не время для нежностей, война идет. Вокруг — горы Нежити, даже в мирное время опасное место, а со мной три женщины. Одна с младенцем. А я — бесхвостый пес, что говорить… даже саблю держать в руках не умею. Только косы красавицам заплетать, кавойе заваривать с бадьяном, ноготки им остригать, полировать и красить…

Или — умереть за них… В смысле — за нее, за госпожу мою, лучшую из всех. Ну умереть-то я смогу, вышел бы от этого хоть какой-то толк… Как у матери Сейад, ага.

По логике вещей наверху должен бы начинаться вечер, но начиналось самое настоящее утро. Раннее. Пахло такой послерассветной свежестью, росой, цветами… И никаких следов вчерашнего дождя вокруг не замечалось.

Я подумал, может, конечно, дождя и не было в горах. А может, мы пробыли на берегу дольше, чем казалось. Может, вообще неделю.

Серый Мир есть Серый Мир. А мы просто смертные. Игральные кости Нут, ага….

* * *

Я обменял рыженькую.

Жалел, жалел — но надо было и ее пожалеть. Ветер сказал — там, куда мы отправляемся, лошадь не пройдет. Ты же не хочешь, сказал, чтобы такая отличная лошадь переломала ноги на камнях, принц Антоний?

— Ладно, — сказал я. — Пехом в гору попрем?

Первый раз Ветер при мне усмехнулся.

— Ты хотел воевать на этой земле, — сказал не то, чтобы зло, но насмешливо. — Как ты собирался воевать и отобрать эту землю, если совсем ее не знаешь? Нет, не будем заставлять твоих солдат тащить снаряжение на себе. Но лошадей оставь в предгорьях.

В большом поселке по пути к тому месту, которое драконы называли Тесниной Духов, я отдал рыженькую мужику. Одно порадовало — мужик на нее смотрел нежно и страстно, сразу понятно: сумасшедший лошадник, обижать ни за что не будет. Ошалел от радости.

Ветер перевел местным, чего нам от них надо — он, представьте себе, дамы и господа, знал, что нам надо, лучше нас! Ну местные забрали у волкодавов лошадей — у кого лошади остались — а взамен привели этих вот уморительных. Я увидел — чуть со смеху не подох.

'Амар', — Ветер говорил. Нам, мол, для горных дорог нужны 'амар', они пройдут с грузом по каменистой тропе, повезут наш порох и пули. Он этого слова на нашем языке не знал. Я ему подсказал, когда увидел этих амаров.

Да ослики, чего там! Местная порода, мелкие, толстенькие, ушастые. Крестьяне у нас, на севере, на таких молоко возят — только наши покрупнее все-таки.

Я хотел возразить — я еще не дурак, менять кровную степную кобылу на ослика, курам на смех — но Доминик тронул меня за рукав.

— Антоний, не кипятись. Тебе не гарцевать по мостовой, а воевать. Послушай того, кто опытнее.

Совет духовника, однако… Ладно, я больше спорить не стал, а отдал рыженькую и волкодавов заткнул, когда они стали возмущаться. Наш тактический ход — в горы узкими тропами, пешком, с осликами в поводу. Цирковое представление, а не война.

Разумеется, волкодавы ржали, как наши утраченные кони. Седлали осликов, прилаживали местные седельные сумки, туда перегружали провизию и припасы. А черномазая деревенщина, глазевшая на Ветра, как на вестника Божия, даже помогала по мере сил.

Местные девки выглядывали из-за заборов, увитых плющом. Все они закутывались по самые глаза, и никто не вел себя бесстыдно… Все шло смирно и хорошо, поэтому, когда рыжий волкодав уже протянул лапу, чтобы заграбастать такую, я врезал ему рукоятью пистолета по скуле. Лично.

Он взвыл и посмотрел на меня, как маленький ребенок, которому отвесили затрещину ни за что. Ничего не сказал, но просто на лице было написано: 'Почему нельзя-то? Что плохого? Всегда было можно…'

И меня занесло. Я рявкнул, насколько голоса хватило:

— Тебя, холоп, помиловали, а ты снова в петлю просишься?! Вы! — ору, — ублюдки! Если еще кто- нибудь к черномазым полезет или что-нибудь у них сопрет — пристрелю! Богом клянусь — сам, не стану дожидаться, пока драконы порвут!

Волкодавы посмотрели, помолчали — и разбрелись переваривать. Вид у них был пришибленный и ошалевший. Зато девка, которая удрала, было, в глубь сада, вернулась назад и окликнула меня:

— Эй, ли-хейрие!

— Доминик, — спрашиваю, — это она о чем?

Доминик улыбнулся, как раньше никогда не улыбался.

— Просто зовет тебя, принц. 'Ли-хейрие' — королевская кровь, обращение, вроде нашего 'ваше высочество'.

Я подошел. А она сунула мне в руки лепешку и убежала. Я ничего сказать не успел.

Лепешка с сыром и медом. Сдобная. Обыкновенное здешнее лакомство — в городе на побережье, в их трактире или харчевне таких лепешек целые стопки стояли…

Вот тут я и вспомнил. Город на побережье. И девок с побережья.

Мне стало так плохо… я даже описать не могу, насколько плохо. Какая-то бессильная злоба непонятно на что, и тоска кромешная, и стыд — всего было. Просто по земле хотелось кататься и скулить — я бы плакал, да не плакалось. Заклинило.

Плачут — правые. Или те, кто считает себя правым. Я не мог.

Я сунул лепешку кому-то из солдат, кто под руку подвернулся, схватил Доминика за локоть и оттащил в сторонку, в простенок между сараями. Он не сопротивлялся, но, по лицу понятно, удивился.

А я убедился, что никто нас не видит, как в исповедальне — и преклонил колена.

— Доминик, — говорю, — меня Те Самые сейчас загрызут. Больно вот тут, под ребрами — и удавиться с тоски хочется. Мне отпущение нужно позарез. Исповедай меня, пожалуйста?

Доминик смотрел на меня с какой-то сложной миной, то ли с тенью улыбочки, то ли ему тоже больно было — не понятно. Подал руку — и я поцеловал. Чего там, нет у меня другого священника, да не особенно и надо!

Я ждал, что он скажет, но он долго молчал и думал. Потом вздохнул и выдал:

— Исповедь приму, Антоний. Но отпущения ты не получишь.

— Бездна адова! — говорю. — Почему?

— Во-первых, потому, — отвечает, грустно и не торопясь, — что это не Те Самые. Я думаю, сейчас с тобой Господь, Антоний. Только Он с тобой впервые в жизни, поэтому тебе худо, страшно и удивительно…

— Не похоже, — говорю. — По-моему, так душу выдирать могут только Они… Но — допустим. Если Господь со мной, почему ж ты отпущение не дашь? — и тут же вспомнил, почему. — Слушай, — говорю, — Доминик… Прости меня. Я знаю — я с духовным лицом, с монахом святой жизни да еще из свиты Иерарха поступал, как последняя сволочь. Но я же раскаиваюсь, ты же знаешь. Всем сердцем, истинная правда. Я тебе больше никогда не скажу ничего обидного, не говоря уже… ну, ты знаешь, о чем…

Но Доминик нахмурился и отвернулся. Как всегда, прах побери!

— Встань, — приказал, не оборачиваясь. — Я и наши с тобой нелады тут вообще не при чем, как ты не понимаешь! Я тебя уже давно простил — мне ты причинил гораздо меньше зла, чем мог.

Я хотел еще раз поцеловать его руку, но Доминик ее отдернул.

— Хватит уже. Встань и слушай!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату