— Сигаретами «Кармен» я угощаю, сам курю только «Спорт». Я очень волновался. В вестибюле гостиницы было людно. Никто не обратил на меня внимания. Я рассчитывал, что, даже если портье меня заметит, предыдущие визиты обернутся в мою пользу. Я считал, что мои приходы и уходы в гостиницу спутаются у него в памяти. Дверь в номер была не заперта. Он уже переоделся в пижаму. Он смотрел на меня с изумлением. Я положил на стол пачку «Спорта», которую все время нес в руках, — ее я потом забыл взять, — и сказал ему, что знаю, кто он: Анджей Коваль. Тогда он сказал, что он меня тоже узнал, что я сын доктора Смоленского, брат Кристины. Он сидел в кресле, даже не пытаясь встать. Быть может, он оцепенел от неожиданности? Я вынул из кармана приговор, вынесенный двадцать лет назад, и прочел ему его без каких-либо комментариев. Я спросил еще, что он может сказать в свое оправдание. Он ответил: «Ничего»… Тогда я вынул кинжал и ударил его прямо в сердце… — Последнюю фразу он произнес очень тихо.
Страшные слова тонули в уютной мирной комнате, растворялись, пропадали. Неужели действительно человек, сидящий в глубоком кресле, все это сделал?
— …Отец наклонился надо мной и поцеловал в лоб. Как каждый вечер. Мне было тринадцать лет. Я боготворил отца, он был для меня всем. Наша дружба возникла с началом войны. Раньше каждый из нас жил своей жизнью. Во время оккупации жизнь семьи сосредоточилась в стенах дома. Отец стал для меня ее центром. Он читал мне прекрасные книги, несколько, быть может, преждевременно приобщил меня к большой литературе, говорил со мной о величии и жестокости мира. Отец внушал мне любовь к жизни. Разумеется, не к гитлеровскому порядку, который он учил меня ненавидеть так же, как ненавидел сам. Я участвовал в подпольной работе моих сестер. И отец в ней участвовал. Неправда, что подпольную организацию у нас создал Коваль. Когда Коваль приехал, организация уже действовала. Коваля приняли в организацию, потому что отец и сестры ему доверяли. Неправда, что Коваль был влюблен в одну из моих сестер. Это не более как досужий вымысел городских сплетниц. Не знаю, чем объяснялось доверие моего отца к этому человеку. Для меня оно непостижимо, однако я верю, что отец руководствовался какими-то серьезными соображениями. Мы проводили с отцом вместе долгие часы. У отца тогда было больше свободного времени. Он разговаривал со мной не как с подростком, а как со взрослым человеком, никогда не называл меня уменьшительным именем, всегда полным: Ежи. Часами он рассказывал мне обо всем на свете. Мы говорили до поздней ночи, погасив огонь. На прощание он наклонялся и целовал меня в лоб, а я жал ему руку. Это была прекрасная дружба сына с отцом. Он уходил потом к маме, в спальню. Сестры спали в своей комнате. А я — в маленькой клетушке в конце коридора. Там стоял шкаф. В тот угол не доходил свет тусклой лампочки военного времени, едва тлевшей у входа. И вот однажды меня разбудил шум. Я оцепенел от страха. Отца я больше не увидел, услышал только его голос. Ускользнув на минуточку от гестаповцев, он просунул голову в мою дверь и тихо сказал: «Лежи, не шевелись…» Этой двери, загороженной шкафом, гестаповцы не заметили. Дождавшись, когда все ушли, я соскочил с постели. Пустой дом был запечатан. Младшая сестра Ванда через окно первого этажа убежала в сад, а оттуда пробралась к соседям. Я остался один. Бросившись в отцовскую кровать, я залился слезами. Я был потрясен. Весь день я просидел в опустевшем доме, не в силах двинуться с места. Лишь к вечеру я оделся, взял немного вещей, вылез через окошко и побежал к соседям. Там мне дали адрес сестры, которая скрывалась от фашистов. Сестра и соседи думали, что меня взяли вместе с родителями. Гестаповцы, вероятно, думали, что я убежал с сестрой, меня не искали. Больше я отца не увидел. Никогда не знаешь, когда видишь самого близкого человека в последний раз. Может, это и к лучшему… Простите! Мне не следует так много говорить. Я должен только сказать «да»! Подтвердить добросовестность, объективность следствия и протянуть вам руки…
— Это необязательно, доктор.
— Каждый призван выполнять свой долг. Вы в первую очередь.
— К сожалению, вы правы, — вздохнул майор Кедровский. — Но вам не надо протягивать рук. Вы нас ждали?
— Откровенно говоря, ждал… Собственно, выйдя из комнаты Коваля — уже мертвого, — я хотел идти прямо в милицию. И передумал, решил подождать до завтра. Мне захотелось вернуться в свою пустую квартиру — такую же пустую, как отцовский дом в ту страшную ночь, захотелось опуститься в кресло, в котором я сейчас сижу, наедине с собой оценить свой поступок. Поступил ли я правильно, поступил ли я так, как должен был поступить на моем месте другой? Я не был в этом уверен. В глубине души я до сих пор не уверен в этом. Но иначе я поступить не мог. И в эту одинокую, бессонную ночь я стал взвешивать все «за» и «против». «С какой стати, — спрашивал я себя, — мне и моим пациентам страдать за то, что этот преступник убил моего отца, мать и десяток других жертв? С какой стати мне обвинять себя? В чем? В том, что я избавил людей от чудовища?»
— У которого есть дочь, очень любившая его, — прошептал Кедровский.
— Невозможно вечно сочувствовать всем и каждому! Я подумал, что волею судеб привел в исполнение приговор, справедливость которого не подлежит сомнению. Свершилось предначертание судьбы. В чем же мне каяться, чего ради ускорять развязку? Нет! К утру я принял твердое решение: ничего не предпринимать. Не скрываться и не сознаваться. Предоставить исход дела самой судьбе, подвергнуть то, что произошло между мною и этим негодяем, как сказал бы верующий, суду божьему, поручить себя провидению. Если в один прекрасный день вы придете за мной, я протяну руки — надевайте мне наручники! Если же не придете… Что ж, я не стану торопить вас. Не буду возражать, но ни слова не скажу первый…
— Доктор, — тихо прервал Смоленского майор, — мы обязаны найти виновного. Кем бы он ни был и чем бы ни руководствовался.
— Я на вас не в обиде. Вам незачем передо мной оправдываться. Человек обязан выполнять свой долг. Я свой выполнил, хотя, может быть, не так, как следовало, поэтому сохранил уважение к себе. И вы тоже, что бы ни услышали от меня сегодня, в этой комнате, выполняете свой долг. А если кто-нибудь из вас сожалеет о случившемся, то это вполне естественно. Человек — мыслящее существо, ему свойственны сожаления, ему свойственны сомнения. Хорошо, что он умеет их преодолевать…
— Вы своих не преодолели, доктор! Вы взялись сами вершить правосудие, а это никому не дозволено. Вас придется арестовать.
— Для того вы ко мне и пришли.
— И вы готовы?
— Нет, майор, я еще не готов. Я буду готов через несколько часов, утром…
— Вы сами к нам придете.
— Благодарю за доверие, майор…
Утром Левандовский вбежал в кабинет майора.
— Сегодня ночью Смоленский покончил с собой. Порошки и газ. Выломали дверь, но было уже поздно…
Примечания
1