Какого черта он главный? Оттого что не горюет? Радуется, что оловянный, а не цинковый?
Цинк вреден для детей. Поэтому солдатиков отливают из олова. А вот гробы — из цинка. Почему?
Почему их делают цинковыми? Цинк легче дерева? Удобней для перевозки? Из-за плоской крышки? Таких гробов можно загрузить в самолет гораздо больше, чем деревянных. К тому же их можно запаивать. Герметично. Это важно. Они не воняют. А если деревянный гроб три недели везти сначала по афганским горам, а потом — через весь Союз до места назначения, он, наверное, будет сильно пахнуть. Или не будет?
Женькин цинковый гроб стоял под большим портретом, где он был в офицерской форме — молодой, красивый и незнакомый. Совсем не похожий на Женьку, таскавшего мой портфель. И близкоблизко к возвышению с гробом — женщина в черном платочке на голове, Женькина мама. Выходили разные люди и говорили, какой Женька был молодец и как честно выполнил свой интернациональный долг. Его застрелили — и это подвиг.
Потом заиграл духовой оркестр — медленно и торжественно, и гнетущее ощущение подвига, как густое непрозрачное облако, поднялось над залом. Гроб подняли и понесли, а Женькина мама зарыдала в голос. Ее повели следом, поддерживая под руки…
Они хотят, чтобы я учила это с детьми? С шестилетками? Да они обалдели! Кто сказал, что маленьким детям для счастья нужно маршировать и давать безумные клятвы? Ведь «это не должно повториться»? Лучше мы нарисуем лишнюю радугу…
— Музыкальный работник жалуется: ваши дети не знают стихов. Вы подумали, что скажут родители? Дети совершенно не подготовлены к празднику. Хоть общую песню успели выучить — и то хорошо. Но это не ваша заслуга.
Я не люблю «отстаивать позицию». Это мучительно — искать слова для того, что и так ясно. А если почему-то не ясно, слова не помогут. Они следствие, а не причина, эти объясняющие слова.
А я просто хочу рисовать с детьми красками. К тому же со мной случилась беда — на тех похоронах: я не могу про это не думать. Про Женьку на портрете, про его маму в черном платочке. Даже тогда, когда малыши в пилотках со звездочками маршируют по залу и машут флажками — старательно и не в такт музыке. То есть — именно тогда.
Наверное, можно было научить их ходить в ногу. Ведь марш так похож на танец. И гусары времен войны с Наполеоном обожали балы…
После праздника Галина Васильевна не подходит — подлетает ко мне. Я вижу, как у нее трепещут ноздри, а за спиной развеваются крылья ярости. Эриния.
— Ася Борисовна! Зайдите в кабинет директора! Срочно!
Иду в указанном направлении и соображаю: кажется, я не добавила ничего нового к списку уже совершенных преступлений?
— Вы что себе позволяете? — она начинает кричать почти сразу, не давая мне прикрыть дверь. — Вы испортили весь праздник. Ваши дети явились одетыми как попало! Вам в голову не пришло позаботиться о костюмах! Но этого мало! Вы еще позволяете себе заниматься демонстрациями!
Я ожидала разборки из-за стихов. Я заготовила аргумент — по поводу их качества. Но тут что-то другое, и я не сразу вникаю… Я тихо сидела в углу и смотрела — как они маршируют; не кричала, не свистела…
— Вы испортили все представление. И детям, и родителям. Знаете, с каким лицом вы сидели? Это, между прочим, праздник, а не похороны.
Государственный праздник, День революции. На ваше счастье, не пришли из вышестоящей администрации. А могли…
— Извините, у меня нет другого лица.
Наглость — даже такая, едва просвечивающая, —
дается мне трудно. Я говорю очень тихо — гораздо тише, чем гремит мое сердце. А оно зачем-то стремится пробить грудную клетку.
Но Галина Васильевна, кажется, не слышит этих ударов. Хорошо, что не слышит. Вообще она вдруг становится совершенно спокойной:
— Вы плохо работаете, Ася Борисовна!
Неправда. Я работаю хорошо.
— Вы неизвестно чем занимаетесь с детьми. Забиваете им голову ерундой. Какие-то бесформенные картинки, отсутствие четкого сюжета, нелепые россказни. (Откуда она знает?) Вы игнорируете программу.
— Но разве в программу не входит смешивание цветов? Какая разница, на каком сюжете учить? И сказки Севера — это ведь близко детям, это не ерунда, — я сбиваюсь, начинаю лепетать что-то невразумительное.
Завуч смотрит с презрением. Я ей отвратительна— со своими жалкими отговорками. К тому же в ее колоде припрятан гуз.
— В любом случае — ни один урок по изобразительному искусству в первых классах не записан у вас в журнал. Я имею право не считать их при начислении вашей зарплаты. И я это сделаю. Чтобы научить вас дисциплине. Чтобы вы, наконец, поняли: школа — это не студия творческого безобразия!
Баночки с гуашью открываются туго. Двадцать шесть баночек с белой краской — для снега. Двадцать шесть баночек с черной краской — для неба. Двадцать шесть баночек разных цветов… К тому же во время урока кто-то обязательно разольет воду. Рисование снега — это очень красиво, но очень хлопотно. И ведь нужно всех похвалить. А в первых классах нет оценок. Я надеялась заполнить журнал дня за два до конца четверти — когда последний рисунок ляжет в папку и можно будет смонтировать выставку…
Галина Васильевна все рассчитала: бытие определяет сознание. У молодых специалистов маленькая зарплата: я почувствую наказание. Меня давно стоило выпороть — за наглость и произвол. Наглость и произвол надо давить, давить на корню. Тогда во время детских парадов мое лицо будет иметь нужное выражение.
А что сейчас на нем написано? Усилие не расплакаться?
— Я могу идти?
— Можете.
Где тут дверь? Ноги как ватные.
Глава 2
По черному лесу, бесснежному лесу бродит медведь- шатун. У медведя проблемы, оттого что не смог заснуть. Или проснулся не вовремя. Бродит по белому лесу, есть ему охота, и спать. Маята, маята,